к Викулу.
После этого Кольша совсем стыд потерял. До того дело дошло, что и верно пришлось его по щеке хлопнуть. Он думал, что если баба одна, так и делай, что хочешь… Да не на ту нарвался!
Как-то Оксинья Филипповна говорит:
— Ой, Панька, уж ладно ли у вас с Колюшкой? Он ведь у нас баской.
Я говорю:
— Отворотясь не наглядишься…
Она свое.
В конце концов я говорю:
— У меня свой мужик есть.
— Ну, где уж свой? Был бы живой, так написал бы.
А я в то время перестала получать от Прони письма.
Так мне стало обидно! Схватила юбку, — надо было подштаферку подшить, — а сквозь слезы не вижу. Тычу иголкой наугад. Хозяйка не унимается.
— Панька, ты бы хоть спросилась нитку-то брать. Никто мне ее даром не спрядет.
Я осердилась, дунула в стекло, погасила лампу и давай ложиться спать.
Нелегко было жить у Бобошиных. Старуха — негодь. Кольша проходу не дает. А сам старик год от году жаднее становится, все ему мало.
Например, в дождик нее дома сидят, а он меня да пленного австрийца Осипа посылает гречиху жать.
— Тупайте, тупайте, гречиха воды не боится.
Вот тебе раз! Гречиха не боится, и мы не должны бояться.
По воскресеньям мы на крышу зерно пудовиками таскали, сушили.
Одна отрада была, одно утешенье — сбегаешь поворожить к бабушке Минодоре…
Ворожить было очень страшно. Зеркала у нее неясные, мутные. Она их наведет, поставит друг против дружки и велит смотреть… а там все рамочки и полосочки, как просека, все уже и уже. А в самом конце мелькает, дрожит… похоже, что стоит кто-то в шинели. Она мне все три года одно и то же повторяла:
— Живой, скоро придет, видишь — скоро!
Так и жила: поплачешь, попоешь да опять вверх головой ходишь.
Скрывать не стану, лез мне на ум Кольша, снились его бесстыжие глаза, но я держалась твердо.
Нарочно, бывало, пою — собирошничаю при нем:
Гуля-голубь, сизы крылышки,
Серебряный полет.
Полети-ка за Карпаты,
Где мой Пронюшка живет…
III
Весной, в восемнадцатом году, мой Прокопий Ефимыч пришел домой. Он большевиком стал, а я как была несознательная, так и осталась.
Трудно ему пришлось со мной.
Первый день я опомниться не могла. Сразу в свою избу пошли. Бобошин задерживать не стал и рассчитался как следует: увидел у Прони красную-то ленту.
Проня взял тиски да топор, оторвал доску от окна. Хлынуло солнышко в нашу избушку, — я тогда только и поверила, что пришел мой мужик.
Набежали бабы, помогли мне стены обмести, пол выскоблить, баню вытопить. Кто картошки, кто хлеба тащит. «За вами не пропадет», — говорят. Спасибо им, помогли.
Проня с мужиками на дворе на травке сидел, газетку читали.
А мне все не терпится. Нет-нет, выскочу на крылечко. Бабы смеются: «Пришел, так уж никуда не девается». «Ну, Паня, завтра на ручке-то до полден проспишь!»
Сходили в баню, ночь пришла, а нам, конечно, не спится. Светать стало.
Наконец я говорю:
— Давай, Проня, спать. Ты с дороги да после бани… Спи, Проня.
А он не спит. Тут я схитрила.
— Постой, я окно отворю. Жарко…
Открыла окошечко, надышаться не могу. От радости слезы текут. Он зовет, а я будто не слышу. Наконец. Проня заснул. Подошла к кровати, гляжу: он и не он. Темное лицо стало, суровое. Видно, что много перенес. Я стиснула зубы, руки сжала, думаю: «Ох ты, мой ты… незакатимый ты мой соколик!»
Очень уж любила я его!
Вышла на крылечко, сила так и ходит во мне.
Наш Игренька у свата жил, — хоть сейчас домой веди. Вот я и думаю: «Все теперь будет, все наживем, есть в дому хозяин. Сена накосим, дров нарубим, осенью рожь посеем. Пойдут грибы — насушу, насолю. Черемухи смелю пуда два, боярки наберу, калины. Хмелевать пойдем. Будет у нас и соленое, и сушеное, и пиво, и сусло, и кулага, как у добрых людей». Потом думаю: «Вот бы ягушечку, да козоньку, да курочек…» А у самой уж в мыслях: «Коровушку бы!»
По воду сходила. К рыбаку сбегала по свежую рыбу. Забежала к Бобошиным, табаку попросить. Самогонки чашку выпросила. Картошки сварила. Хрен заморила в стакане. Оделась, умылась и подшалок на плечи накинула, будто праздник.
А он к подшалку-то к этому и придрался:
— Откуда у тебя?
— Викул Иванович к празднику подарил.
А он посмотрел на меня вот так и спрашивает:
— За что он тебе дарил?
Я поняла, рассердилась. Обидно очень стало.
— Поди ты к чомору, если так.
Вижу, ему неловко.
— Ну, ладно, Паня, не куксись.
— Я по чужим мужикам не ходила, не шарилась.
— Да я знаю.
Тут мне стало смешно. Засмеялся и он. Потом я говорю:
— Завтра пойдем, Проня, дров порубим.
— Дай оглядеться, Паня.
«Ну, пусть отдохнет день-два», — думаю.
А у него на уме совсем другое было.
К обеду пришел его дружок — Андрей Кудрин. Только что из города приехал. Узнал, что Проня здесь, и даже не оследился дома — к нам прибежал.
Обнялись они, выпили, закусили, наговориться не могут. Андрюша рассказывает, что и как в нашей Слободе, а Проня ему про войну.
Я сижу, а сердце мое начинает замывать, беспокоиться. «Вот, — думаю, — принесло немилого гостя!» Андрюша у нас по волости всеми делами ворочал, и я боялась, что он Проню моего втянет. Гляжу на него недобрыми глазами. Противно, как у него усы шевелятся. Усы у Андрюша прямо из носу росли. Очень он был волосатый! Сам ростику маленького, а голос, как из бочки.
— Дружину вот обучать некому… Будешь, Проня?
А мой-то отвечает:
— Можно.
Поговорили они сколько-то, и Андрей опять спрашивает:
— Хлеб надо искать, в разверстку сдавать. Позарывали. Мы тебя выберем. Пойдешь?
— Отчего не пойти.
Я сижу — не дышу. «Господи, — думаю, — куда он свою головушку сует?»
А Андрюша свое:
— Да, брат Прокопий, видно, не отвоевались мы еще. Дутова искоренили, да, видно, будет еще таких. Вот чехи переворот сделали в Челябе. Слышал?
А мой:
— Слыхал… Ну что ж, воевать так воевать.
Я думаю: «Не дам ввязаться! Ночная кукушка… перекукую».
И говорю им весело:
— Да будет вам, мужики, чего не надо говорить. Еще не навоевались! Выкушайте лучше вина да песню спойте.
— Не бойся-ко ты, не бойся, — говорит Андрюша. — До самой смерти ничего твоему Проне не будет. Недавно вот камнем мне в окошко запалили, да только геранку у Кати сшибли, больше ничего.
Он хохочет, а мое сердце