тарелкой, когда за обедом он важно говорит: «Мы, геологи, открыватели нового. Мы проникли в недра земли. Мы даем человечеству в руки оружие, с помощью которого люди прорвутся в космос. Мы, мы, мы…» А я же знаю, что он делает. Сидит в лаборатории, десять лет делает одни и те же анализы и записывает в журнал. Ни одной собственной мысли не высказал, ничего не сделал, не открыл, ничем не рискнул. Да и не в этом дело. Главное, оказалось, что нельзя жить с чужим человеком. Не любить мужа и притворяться его женой, это так же противоестественно, как попытка изобразить себя львом, оленем или птицей. Все равно люди видят, кто ты. Правда?
— Я видел. Но боялся, что ошибаюсь.
— Отвернись к стенке и закрой глаза. Я хочу встать.
Она не торопясь оделась, подошла к батарее, с удовольствием погрела руки.
— Молодец Варюшка, натопила. Ты знаешь, она совсем одинокая, третий год живет у нас на даче, удивительная женщина. Одевайся, будем пить чай. Она уже приготовила, я знаю.
Побежала в другую комнату, крикнула с лестницы вниз:
— Принеси нам чаю, Варенька! Пожалуйста, покрепче да погорячее.
Варя принесла большой фарфоровый чайник, прикрытый полотенцем. Поставила на стол масло, сыр, колбасу, белый хлеб. Накрыла на двоих и ушла.
— Ты любишь крепкий? — спросил он, наливая чаю Наде.
— Крепкий.
Он налил ей и себе. Долго размешивал ложечкой сахар, задумчиво смотрел в стакан.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— О том, как мы начнем нашу новую жизнь.
— Как же? Ну как?
— Не знаю. Через три дня кончается мой отпуск.
— Еще целая вечность. И вообще об этом не надо думать. Наша новая жизнь уже началась.
— А мне жалко твоего Федора.
— Он уже не мой. Жалость губит людей. И тех, кого жалеют, и тех, кто жалеет. Из жалости живут с нелюбимыми, из жалости не увольняют с работы плохих работников, из жалости выпускают на волю преступников и убийц.
— Все-таки. Мы вчера исчезли неожиданно.
— Неожиданно для него. Самое отвратительное то, что он даже не догадывается. Я уверена, что он уже позвонил в институт Склифосовского, раз десять справлялся по всем таксомоторным паркам, не произошло ли ночью аварии с машиной, на которой ехали молодая женщина и мужчина. Наверняка подробно описал мою наружность и в чем я была одета, и твои приметы сообщил. А то, что ясно малому ребенку и что есть на самом деле, ему и в голову не пришло. Думаешь, наговариваю на него? Нет. Сейчас проверим. Я сама позвоню домой.
Она подошла к телефону, положила руку на трубку, но почему-то медлила, не снимала ее.
— Ищет в институте Склифосовского, среди изувеченных и разбитых! Живет со мной десять лет и не видит, как сам переехал через меня, через всю мою жизнь.
— Не звони ему, я не хочу скандала. Не люблю мещанского визга и истерии. В таких случаях они кричат так, как будто воры залезли к ним в огород.
— Ты боишься?
— Противно. Кончится тем, что я его убью.
Она сняла трубку и стала набирать номер. В ответ раздались протяжные гудки. Поглядывая на Надю, Иван закурил, глубоко затянулся, ждал начала разговора. Она бросила трубку.
— Не отвечает. Небось побежал в какую-нибудь справочную или сидит на кухне, не слышит. Он когда ест, можно из пушки стрелять. «Когда я ем, я глух и нем», — передразнила она кого-то, очевидно Федора.
— Позвони Димке.
— У них же нет телефона.
— Ах, да. Я все забываю. Приезжаю в Москву раз в три года, и всегда уйма новостей. Димка раньше жил на Таганке, в маленькой комнатушке с зелеными стенами. В квартире ужасная теснота, миллион соседей. Повыползают на кухню столетние старушки, грызут бедную Катю. Она сама добрая, славная, ты же знаешь, муху не обидит, впечатлительная такая, все принимает к сердцу и плачет. А теперь получили отдельную квартиру в новом доме, я очень рад за них.
— Если бы они до сих пор жили на Таганке, мы бы с тобой не встретились.
— Слушай, Надя. А может быть, Федор узнал, в какой гостинице я остановился и поехал туда?
— Ерунда. Ему и в голову не придет, что его благоверная, добропорядочная супруга поедет ночью в гостиницу к мужчине. Ну, что ты!
— На всякий случай я позвоню.
Он набрал номер дежурной своего этажа, назвал себя.
— Скажите, меня никто не спрашивал сегодня с утра? Нет? Спасибо.
— Вот видишь. Он не из тех, кто понимает, что может случиться с женщиной.
— А если он уже едет сюда?
— Не проще ли было позвонить? Мы же не отходили от телефона.
— Тебе не холодно?
— Нет.
— Хочешь я схожу к твоей Варваре, набросаю полную печку угля, чтоб было жарко? А то ты кутаешься в кофту, прячешь руки.
— Это я так. Я люблю эту кофту.
— Она тебе очень идет. Извини за глупые слова, но тебе все идет. Честное слово, такой женщины больше нет на свете. Бывало, идешь темной летней ночью, о чем-то думаешь, не видишь звезд на небе, которые мерцают и перемигиваются. Вдруг сверкнет падучая звезда. А ты идешь и думаешь о другом. Но какой-то замедленный рефлекс все-таки сработает, ты весь встрепенешься: «Это же звезда, дай-ка посмотрю». Но уже поздно, уставишься на небо, смотришь, а блеснувшей звезды уже нет. И ты снова шагаешь, не замечая красоты. Так, десять лет назад, я пропустил тебя.
— Падучие звезды сгорают и рассыпаются, — сказала она.
— А ты не сгорела. Упала и вонзилась вот сюда, в мое сердце.
— Если говорить просто, без аллегорий, и мне было трудно эти десять лет. Я искала себя, искала цель в жизни, хотелось настоящего дела. Года два проработала библиотекарем в институте. Потом вышла замуж. И вот однажды Федор говорит: «Я — горный инженер, неудобно, чтобы моя жена была простым библиотекарем». Поступила учиться в художественный техникум. У меня были способности, я умела рисовать. Вот это — мое, видишь?
Она подняла глаза на стенку. Над диваном, где они сидели обнявшись, висела небольшая картина, написанная маслом. Маленький пруд, две березки на берегу и опрокинутая лодка. На песке стоял мальчик в сапогах и шапке, и рядом с ним — собака. Оба с тоской смотрели на воду. Картина была в новом духе, непохожая на старых мастеров. Лиловые, а не белые березки, желтый, а не синий пруд. Зеленое, а не голубое небо. Все против традиции, а живое и интересное.
— Как я сразу не заметил это? — удивился Иван. — Вот здорово, честное слово.
— Да нет, это плохо. Мне нравилось рисовать