еще более глубокие отзвуки в душе.
Однако наряду с произведениями прогрессивных писателей все назойливее заявляли о себе представители так называемого чистого искусства — декаденты, мистики, эстеты, порожденные мрачными годами реакции. Продолжали шумно рекламироваться выступления «модных поэтов» вроде Зинаиды Гиппиус, Андрея Белого или Игоря Северянина, этого «метра» эго-футуризма, пропагандировались такие романы, как «Мелкий бес» Ф. Сологуба и др. От крикливой сутолоки декадентских литературных «мод» здоровое чувство жизни тянуло нас к стихам Александра Блока. Его стихи «Возмездие», «Россия», «На поле Куликовом» и другие жадно читали и декламировали наизусть.
Все было противоречиво в общественной жизни, в литературе, во все хотелось глубже вникнуть, во всем точнее разобраться. В беседах по этому поводу профессор С. А. Венгеров, известный историк и библиограф русской литературы, не раз советовал нам, студенткам, вести «литературные дневники». Этот совет был для меня первым живым толчком к «пробе пера». Мои записи, как я потом убедилась, были им прочитаны, а одна из них особенно привлекла его внимание. В ней рассказывалось о студенте, который, собрав однажды свои «демократические стихи в духе Некрасова», понес их в редакцию журнала «Аполлон», где его словно окатили ледяной водой да еще презрительно указали, что в этот журнал «надо ходить в смокинге, а не в косоворотке». В ответ на мое возмущение реакционной сущностью всех этих жрецов «чистого искусства» С. А. Венгеров, мягко иронизируя над горячностью молодости, заметил, что я так яростно готова «ниспровергать» разного рода модернистских божков, будто передо мной «злые боги огромной силы и значения, а это всего-навсего „Аполлон“. Он так же недолговечен и не имеет будущего, как и вся „декадентская накипь“».
У Венгерова я ознакомилась с его богатейшим библиографическим собранием и обнаружила массу совершенно мне неизвестных имен поэтов, прозаиков, газет, книг, брошюр и т. д.
«Искусство умеет жить надеждой, да ведь и литература творится не только в столицах, но и по всей стране», — говорил наш профессор. Эта мысль, новая для меня в становлении моего мировоззрения, сыграла свою положительную роль.
Я заканчивала высшую школу в обстановке бурлящего Петрограда на третьем году кровопролитнейшей, разорительной и ненавистной трудовому народу империалистической войны.
Февральская революция не оправдала надежд на окончание войны, как ожидали миллионы отцов, матерей и жен, чьи родные и дорогие люди (как и мой муж) уже годами дрались на фронте. Напротив, газеты трубили о войне «до победного конца». Среди же простых людей, истомленных войной, все чаще можно было слышать, что «февральская-то еще не настоящая», а «настоящая революция», которая принесет с собой и мир, — еще впереди. В мыслях моих уже тогда не однажды возникало желание как-то записать поэтически, взволнованно это напряженное время ожидания, но я еще не находила для этого выражения. Тогда я не понимала, что переживала некое преддверие творческого состояния, и, конечно, еще не в силах была себе представить, какой безбрежный мир нового откроет людям Великая Октябрьская революция.
Никогда не забыть мне, какое небывало широкое чувство радостного облегчения и торжества охватило и мою душу, когда я прочла исторический декрет о мире, подписанный В. И. Лениным! Этот Декрет, так глубоко и кровно близкий миллионам людей, как бы зачинал собой, в моем сознании, необозримый мир открытий революционной эпохи, новых, преобразующих жизнь идей. Все, о чем годами думалось и чему раньше не находилось объяснения, теперь прояснялось. Но вместе с тем жизнь показывала, что молодой советской интеллигенции еще очень многому надо учиться — и не как-то академически, а в работе, в коллективе. Мне того именно и хотелось: работать и учиться. И вот однажды, в начале 1918 года, на стене большого дома казарменного вида я прочла объявление, что для внешкольной работы в частях Красной Армии требуются лекторы. Я с воодушевлением взялась за работу. Едва ли были тогда какие-то методические программы, как читать эти лекции. Помню только, что я не столько «читала», сколько просто рассказывала о жизни и творчестве Пушкина, Некрасова, Льва Толстого, Горького, Короленко. Слушатели мои часто менялись, но, как правило, народ это был боевой, многоопытный — и хотя многим из них я, наверно, казалась зеленой девчонкой, относились они ко мне, как и вообще «к просвещению», очень душевно и серьезно. Именно тогда пробудилось у меня стремление работать со взрослыми — было здесь чему поучиться и самой!
Кончилась гражданская война, трудности эвакуации, мой муж вернулся из Красной Армии, и мы переехали в Сибирь. Там в Алтайской губсовпартшколе я начала преподавать русский язык и литературу. В городе Барнауле, неожиданно для себя, я обнаружила небольшое, но дружное литературное гнездо, так называемое ЛИТО, молодую, живую творческую среду, которой мне так недоставало… Я стала активным членом Алтайского ЛИТО, что-то записывала «для себя», прозой, стихами, но в печати выступить еще не решалась.
В 1921–1922 годах разразился страшный голод в Поволжье, охвативший тридцать пять губерний. Мы, молодежь, по призыву губкома партии, должны были помогать общественным организациям встречать на вокзале беженцев с Поволжья. Решительно каждый из них, будь то молодой, старик, а особенно женщины и дети, являл собой незабываемо жестокую картину огромного несчастья, которое надо было изжить как можно скорее! И мы, начинающие литераторы, зажглись желанием посильно помочь общему делу. Решено было срочно издать «Сборник рассказов и стихов» («пусть это будет наш сноп!»), а весь гонорар пожертвовать в фонд помощи голодающим. Из всех предложенных мной тем рассказов редколлегия выбрала сюжет, который я назвала «Под искрами». В рассказе была изображена история древнеримского раба, разорвавшего оковы своего рабства под искрами пожара ненавистной патрицианской латифундии. Сюжет рассказа был увиден мною на картине одной из дореволюционных выставок живописи. Это был большой красочный триптих кисти какого-то молодого художника. Картину едва успели выставить, как она очень скоро, прямо на глазах у публики, по приказу властей предержащих была вынесена неизвестно куда, как произведение на «недозволенную тему». Возможно, поэтому мне этот триптих так и запомнился.
К сожалению, сборник «Сноп» затерялся, и потому уже не могу точно вспомнить время появления моего первого рассказа, то ли конец 1921, то ли первая половина 1922 года. Но я отлично помню, как мы все гордились, взирая на тонкую книжечку тетрадочного формата, с ее сероватой бумагой и графическим рисунком, изображающим пышный сноп на обложке! Сборник этот был отмечен в сибирской печати.
В моей педагогической и общественной работе в начале двадцатых годов мне доводилось встречаться с людьми, которые не могли и не стремились до конца разобраться в величайшем историческом значении переживаемых событий. Они растерялись в новой действительности и не нашли ничего лучшего, как прятаться от нее, чтобы