Насколько г-н Пелюш был методичен и любил порядок в делах; насколько он был совершенно равнодушен к любым другим удовольствиям, кроме тех, что находил в изучении бухгалтерских книг или в своих семейных привязанностях, деля их между женой и дочерью, которую регулярно каждое воскресенье и каждый четверг забирал из пансиона на улице Сен-Клод в Маре; насколько он был постоянен в образе жизни и сдержан в словах, этот добропорядочный национальный гвардеец, приверженец порядка, а следовательно, сторонник Луи Филиппа, не допускающий ни малейшей дискуссии по поводу своей любви к королю и его августейшей фамилии, — настолько, напротив, Мадлен был жизнерадостен и криклив; настолько он любил шумные и рискованные удовольствия, предавался ночным похождениям, а в разговоре постоянно вставлял более чем легкомысленные шуточки, но никогда не делал этого в присутствии своей крестницы, мадемуазель Камиллы Пелюш; настолько он, наконец, казалось, был готов превратить — пусть даже заранее, пусть даже в счет далекого и кабального будущего — в маленькие материальные радости скромные доходы, полученные им от продажи самых ничтожных товаров парижской мелкой торговли.
Мадлен продавал те детские игрушки, благодаря которым добрый отец семейства доставлял радость своим отпрыскам, тратя несколько су на каждого.
Но, будучи помимо своей воли настоящим торговцем, Мадлен, в противоположность своему другу Пелюшу, просиживающему за конторкой с шести часов утра до одиннадцати вечера и закрывающему магазин по воскресеньям лишь в два часа пополудни, уходил из дома в семь часов утра под тем благовидным предлогом, что ему необходимо выпить свой ежедневный утренний стаканчик, и возвращался, лишь когда у него уже не было другого выхода, и при этом он переступал порог магазина с такими тяжелыми вздохами, что они могли разорвать сердца чувствительных людей. Но чаще всего, следует сказать, эти неуместные вздохи имели следствием лишь одно — они разжигали благородное негодование г-на Пелюша, к которому торговец игрушками считал уместным наведываться всякий раз, выходя из кафе, где он проводил лучшую часть своих дней. Что же касается его ночных вылазок, то, вместо того чтобы из скромности скрывать их от глаз своего друга, Мадлен, возвращаясь с городских или загородных танцев, никогда не забывал, даже если ему приходилось ради этого сделать большой крюк, сильным ударом кулака по ставням магазина «Королева цветов» заявить о своем приходе и крикнуть при этом:
— Доброй ночи, Пелюш!
А по воскресеньям (хотя в этот день возможность продать детские игрушки была особенно велика, учитывая просто невероятное число ребятишек, казалось буквально выраставших из-под земли на мостовых Парижа в эти двенадцать праздничных часов, когда солнце освещает день отдыха), вместо того чтобы открывать свою витрину в обычное время, как делал его друг Пелюш, и закрывать двери и ставни не ранее двух часов пополудни, Мадлен (и вовсе не потому, что он боялся предписаний полиции или гнева Церкви, но потому, что предавался воскресной праздности во всем ее великолепии) не открывал даже глазок в двери, даже уголок глазка — напротив, его лавка оставалась наглухо закрытой с десяти часов вечера субботы до семи часов утра понедельника.
Где Мадлен проводил воскресенья, никто не мог бы сказать; да он и сам не знал этого заранее. Он опускал в карман десять, пятнадцать, даже двадцать франков и отправлялся в поисках приключений; возвращался же он порой после весьма бурно проведенного дня в два-три часа ночи, причем почти всегда с пустыми карманами (и это в том случае, если возвращался).
Легко понять, что распущенность Мадлена причиняла неподдельное огорчение владельцу «Королевы цветов». Он глубоко и искренне страдал из-за беспорядочного образа жизни своего старого друга. Конечно, г-ну Пелюшу было нетрудно порвать с человеком, имеющим столь порочащие его привычки, и весьма часто г-жа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, его вторая супруга, еще краснея от некоторых солдафонских историй, рассказанных во всех подробностях в ее присутствии новобранцем 1820 года, ставшим ветераном в 1846-м, давала мужу подобный совет. И столь же часто продавец цветов клялся своей честью, что, как только Мадлен появится у него, он найдет дверь магазина открытой, но его собственное сердце будет для него закрыто. Напрасные обещания, бесполезные клятвы: едва заметив из-за конторки, где он восседал, через стекло витрины своего друга, заворачивающего за угол улицы Бур-л'Аббе, в шляпе, сдвинутой набок, и с засунутыми в карман руками, идущего энергичной, уверенной походкой, г-н Пелюш, повинуясь закону притяжения и уступая центростремительной силе, увлекающей спутник к светилу, бросался ему навстречу, опасаясь, как бы супружеская преданность г-жи Пелюш не заставила ее выполнить в отношении двери магазина ту клятву, которую ее супруг давал и так плохо держал в отношении своего сердца.
Более того — пусть Кант и г-н Кузен, эти два великих философа, объяснят эту странность, если смогут! — незаметно, мало-помалу, привязанность г-на Пелюша к Мад-лену стала еще сильнее, возможно благодаря упорству, с каким его друг оставался верен своим порокам. Владельцу «Королевы цветов» доставляло удовольствие то моральное превосходство, которое он испытывал, глядя на выходки своего старого приятеля. Он не упускал ни малейшей возможности прочесть Мадлену строгое поучение; недоставало лишь того, чтобы тот выслушивал напыщенные речи продавца искусственных цветов с таким же вниманием и наслаждением, с каким сам оратор ловил раскатистое звучание своих фраз, неизменно заканчивавшихся следующими патетическими словами, которые г-н Пелюш произносил, подняв глаза и воздев к небу руки:
«Несчастный! Ты катишься в пропасть!»
Мы же, вслед за Ларошфуко, утверждавшим, что в несчастье друга, как бы дорог он ни был нашему сердцу, всегда есть нечто доставляющее нам удовольствие, осмелимся сказать, что в нравственных несовершенствах Мадлена было нечто весьма льстившее самолюбию его друга Пелюша и что Мадлен, раскаявшийся и добродетельный, каким бы хотел его видеть г-н Пелюш, стал бы после своего исправления менее интересным для владельца «Королевы цветов», чем Мадлен теперешний, как бы порочен он ни был.
Впрочем, мой долг правдивого историка вынуждает меня признать, что этот закоренелый грешник выказывал себя весьма покладистым человеком. Он со стоическим смирением переносил все упреки, которыми его другу было угодно осыпать его, когда, как уже говорилось, г-н Пелюш, впадая в пафос, пытался устрашить преступного Мадлена, напоминая о бледных призраках нищеты, болезней и смерти, которые, пошатываясь, надвигались, чтобы покарать его за скандалы. Тогда Мадлен униженно склонял голову и всегда приводил в свое оправдание один чрезвычайно странный довод, который не заслуживал бы быть упомянутым в повествовании, предназначенном изобразить превратности его жизни, если бы это повествование не должно было бы со всей добросовестностью представлено на суд нашего читателя.
По утверждению Мадлена, он так горячо любил свежий воздух, привольную жизнь, простую и непринужденную деревенскую обстановку, что рассматривал эту непреодолимую потребность покинуть Париж, охватывающую его по воскресеньям, как физическую и моральную необходимость найти забвение от несчастья быть обреченным вести городской образ жизни.