Все эти девять лет весь мир полагал, что Мара Джеймсон и ее неродившееся дитя погибли, и сейчас по-прежнему продолжал оставаться в этом убеждении. Патрику вдруг припомнилось его католическое детство и слова из Символа веры: Веруем во все, что видимо и не видимо глазу.
Очень трудно, просто невозможно верить в то, что не видимо. А мир не видел Мары уже более девяти лет.
Отойдя кормой от причала, включив вспомогательные винты на носу судна, он скользнул в протоку. Лодка зачавкала по глубокой воде; затаившись в тени зеленого болотистого берега, на нее молча взирали серые цапли. Восходящее солнце пробивалось сквозь низкорослые дубы и светлые сосны. Золотая россыпь сияла на всей поверхности воды по курсу.
Мертвые никогда не исчезали. Так или иначе, но земля выдавала их. Патрик знал, что мертвые всеми силами старались сделать так, чтобы их обнаружили. Тибетская Книга мертвых рассказывает о голодных привидениях, мучимых невыносимой жаждой, голодом, зноем, усталостью и страхом. Патрик, казалось, был знаком с этим явлением: всю свою жизнь он посвятил расследованию убийств и был уверен, что у мертвых есть собственные эмоции, что они преследуют живых до тех пор, пока не будут найдены.
А Мару так и не нашли.
После всей той работы, которую он осуществил в связи с ее делом, он должен был бы знать – хотя бы интуитивно, глубоко в душе, – мертва ли она. Он словно чувствовал Мару Джеймсон умом, кожей, сердцем. Она жила в нем постоянно, ежедневно, и он знал, что никогда не отрешится от нее до тех пор, пока точно не узнает, что произошло. И где она теперь…
Птицы суетились в вышине, осваивая небесную лазурь прямо над одиноким красным буем. Анжело подготовил удочки. Флора стояла рядом с Патриком, прижавшись телом к его ноге; он прокашлялся и поспешил заняться рыбой, тщетно пытаясь отвлечься от мыслей, преследовавших его всегда и везде.
И он знал, что, вернувшись, будет готов написать ей письмо этого года.
* * *
Кажется, все начиналось снова. Как случалось каждый год в это время. Точно так, как каждый год в Новой Англии наконец отступают холода, как птицы возвращаются на север из зимнего странствия, как зацветают розы и сады утопают в обилии цвета, как над ними нависает летнее солнцестояние, даруя самый долгий день… Так время возвращается вспять.
Мэйв Джеймсон подстригала кусты в саду. На ней была широкополая соломенная шляпа, белая ситцевая рубашка и ярко-розовые садовые перчатки. Несмотря на одежду, она намазалась солнцезащитным кремом. Когда она была еще маленькой девочкой, люди не знали о разрушительной силе солнца, все думали, что оно обладает большой целебной силой и чем его больше, тем лучше.
Но в прошлом году ей удалили раковое пятно на щеке, и она твердо настроилась сделать все, чтобы не допустить этого снова, быть по возможности здоровой и дожить до того момента, когда раскроется вся правда.
Она всегда тщательно следила за тем, чтобы не забывать смазывать внучку солнцезащитным средством. У Мары была такая белая кожа, типично ирландская – бледная и сплошь в веснушках. Ее – то есть Мары – родители погибли в катастрофе на пароме, когда отправились на родину ее матери, в маленький городок в Ирландии.
Мэйв взяла на себя воспитание их дочери, их единственного ребенка. Каждый раз, глядя на Мару, она видела в ней своего сына Билли, и бесконечно любила ее – больше, чем звезды в небе, больше всего на свете, – потому что это была прямая связь с ее милым мальчиком. И она добросовестно покрывала кремом веснушчатую кожу малышки с головы до пят, прежде чем отпустить девочку на берег.
– В твоих голубых глазах живет душа отца, – приговаривала она, равномерно распределяя снадобье по телу внучки.
– А душа мамы?
– Да, и Нэнси тоже, – говорила Мэйв, потому что любила свою ирландку-невестку почти как собственного ребенка. Но, говоря честно, Мара все же была для нее воплощением Билли, – что уж тут поделаешь.
Так вот, она стояла в саду и состригала с розовых кустов сухие головки. Она пыталась сосредоточиться на поиске трилистников, но ее отвлекало присутствие двух газетчиков у дороги за оградой. Они настроили свои камеры и без конца ими щелкали. Завтра – в годовщину исчезновения Мары – все газеты непременно будут пестреть заголовками типа «Бабушка по-прежнему ждет, несмотря на все прошедшие годы», или «Роуз в память Мары», или еще какую-нибудь банальную пошлость.
Вечно местные газеты делают карикатуру из любого положения, стряпают нехитрое блюдо, которое легко усваивают читатели. А ведь правды не знает никто – кроме самой Мары. У Эдварда в этой страшной драме была своя роль, кое-что было известно Мэйв, но все знала только Мара.
Только Мара пережила все от начала до конца.
Кое-что удалось разузнать и следователю полиции, Патрику Мерфи, еще одному потомку Ирландии, хотя и не наследнику традиций ирландцев-полицейских, которых Мэйв помнила со времен своего детства в южной оконечности Хартфорда. То были крепкие ребята, железные, без глупостей, и мир воспринимали только в черном и белом. Либо так, либо так. Патрику это было несвойственно.
Патрик был другой. Пятьдесят лет Мэйв преподавала в школе, и, если бы в ее классе оказался Патрик Мерфи, она никогда в жизни не распознала бы в нем будущего полицейского. И вовсе не потому, что он был неспособен к тщательному расследованию. Уж если кто и мог отыскать Мару, так именно Патрик, это Мэйв знала точно. Но было в его облике что-то, что напоминало ей Джонни Мура, ирландского поэта, с которым она некогда была знакома.
Это она увидела сразу же, как только он появился у нее в доме, взял ее за руку, а потом они уселись в кресла-качалки на крыльце, и он рассказал ей о пятнах крови, обнаруженных на кухонном полу в доме Мары. Сердце Мэйв застыло. В самом деле. Она почувствовала, как сердце леденеет и сжимается, как сокращается сердечная мышца, оттягивая кровь от лица и рук так резко, что голова невольно клонится на грудь.
И когда несколько мгновений спустя она очнулась, то увидела, что Патрик стоит, опустившись перед ней на колени, и в глазах его слезы, потому что он думал о том же, о чем, казалось ему, думала и чего боялась она: что Мара погибла, что погиб ребенок, что обоих убил Эдвард.
Мэйв достаточно было лишь представить слезы в голубых глазах Патрика Мерфи, чтобы сердце ее опрокинулось раз, другой, по мере того как она пробивалась ножницами сквозь розовые заросли. Она знала, что он снова зайдет – может быть, на следующей неделе – проведать ее.
Зажав садовые ножницы рукой в розовой рукавице, Мэйв продолжала подстригать розовые кусты. Она уже добралась до того места, где возникала новая жизнь в виде крошечных зеленых листочков, высунувшихся из стебля. Между тем о себе начинал напоминать артрит.
Она почти физически ощущала, как сильно хочется стоявшим возле дома фотографам попросить ее принести желтые боты и лейку и поставить их во дворе точно так же, как их нашли назавтра девять лет назад.
– Привет, Мэйв.