Я касаюсь шрама на левом предплечье у самого локтя. Выжженный там лагерный номер удалил хирург. Сколько людей, не имеющих никакого представления о происхождении такой «татуировки», надоедали мне вопросами: «Что это у вас за цифры?», «Это ваш адрес?», «Это телефон?»
Один любезный врач предложил избавиться от них.
– Это не благотворительная акция, – заверил он. – Это меньшее, что я могу сделать как американский еврей. Вы там были. А я – нет.
И я решила избавиться от вопросов, удалив эти цифры со своей руки. Но в душе-то они останутся, оттуда их не вытравить. Снятая врачом кожа хранится в склянке с формальдегидом, который выкрасил ее в жутковато-зеленый цвет. Цифры уже, наверное, не различить, я не проверяла. Мне не нужны напоминания. Я знаю, кто я есть.
И кем была.
Я была в том первом составе, отправляющемся в Аушвиц. Я была номером 1716.
Рена
Суббота, морозное январское утро. Я неторопливо веду свою машину – от предгорий Северной Каролины туда, где Голубые горы украшают своими гребнями серо-синий горизонт, словно застывшие во времени волны. На последнем крутом витке восточного раздела у меня перехватывает дух. Солнечные лучи над Эшвильской долиной, словно доброе знамение, пронзают гряду облаков.
Я люблю эту дорогу. Она всякий раз поднимает мне настроение и оживляет душу. И это прекрасно, поскольку следующие четыре месяца мне предстоит ездить по ней еженедельно, а там, куда я направляюсь, меня ожидает отнюдь не безмятежный отдых. Меня ждут встречи с одной из немногих выживших евреек, оказавшихся в том самом первом составе до Аушвица, с женщиной, решившей поведать свою историю после 50 лет молчания.
До сих пор мы с Реной общались лишь дважды и сегодняшнюю встречу откладывали чуть ли не месяцами, но теперь, когда все праздники, как и сезон снежных бурь, уже позади, предлогов у нас больше не осталось. Мысли путаются в моей голове: мне не по себе от стоящей передо мной задачи. Помочь Рене рассказать ее историю – причем так, чтобы в процессе кого-нибудь из нас двоих не затянуло в омут мучительных воспоминаний, – дело непростое даже для психолога, а я всего лишь писатель.
Но я все равно хочу работать с Реной, и на то есть свои причины. Мои предки, квакеры, жили прямо у линии Мэйсона-Диксона[7]. До Гражданской войны и во время нее они прятали у себя беглых рабов, а у моей бабки был первый в городе ресторан, гостеприимно принявший членов Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, когда те приехали пропагандировать гражданские права. С самого детства я знала, что, доведись моей семье жить в Европе во время Второй мировой, мы с риском для жизни пытались бы спасать евреев, да и кого угодно, кто попал бы на мушку нацистов. Последние несколько лет я была волонтером в психотерапевтическом центре при хосписе – помогала детям, потерявшим родителей или опекунов, написать книгу об их горе. Сейчас мне предстоит делать примерно то же самое, но в ином масштабе. И еще при том условии, что мы найдем с Реной общий язык. Я втайне опасаюсь, что покажусь ей не подходящей для выполнения такой задачи: я же не еврейка и не полька, а американка, к тому же слишком молода. Возникнет ли необходимое доверие?
Когда мы впервые говорили с ней по телефону, я как раз готовила на ужин pierogi и kielbasa.
– Ты полька? – оживилась она.
– Нет, – ответила я. – Просто я люблю pierogi. Мы заказывали их в нью-йоркской ночной закусочной, которая называлась «Киев в Нью-Йорке: Нижний Ист-Сайд».
– Наверное, мне бы там понравилось.
Пироги нас сблизили.
Дом Рены находится в небольшой долине, за ним луг, где пасутся стада коров. Со всех сторон по горизонту, словно арочные фермы мостов, нас окружают роскошные очертания Голубых гор. На подъезде к дому, прежде чем выйти из машины, я привожу в порядок мысли и содержимое портфеля. От своего дома в Пьемонте (Северная Каролина) я ехала сюда без малого два часа. Здесь, в горах, воздух прохладнее, зато солнце ярче, а ветерок, хоть в нем и чувствуется морозец, отнюдь не суров.
В доме меня тепло приветствует Ренин муж Джон. Мы жмем друг другу руки, и он кричит:
– Мамочка! К тебе приехала прекрасная леди!
Через гостиную к кухне мчится Рена – этакий сгусток энергии. Я представляла себе ее совсем не такой. Она энергична, жизнерадостна, словоохотлива.
– Папочка, предложи ей сесть. Ого, какая ты высокая! – улыбается она мне.
– Правда? У нас в семье я коротышка.
– А я в своей – великан. – Ее глаза радостно блестят.
– Хэзер, пойдем, поглядишь на Ренин бельевой шкаф! – Джон жестом зовет меня за собой.
– Ян, не надо! – Она принимается отчитывать его по-голландски, но потом – чтобы понимала и я – добавляет по-английски: – Ты ставишь меня в неловкое положение.
– Мамочка, ты же вчера весь день там копалась, порядок наводила. Пусть хоть Хэзер оценит твои труды. Иначе откуда она узнает, какая ты хорошая хозяйка?
– Неправда! В шкафу у меня всегда порядок, – с гордостью заявляет та.
Показывая свое превосходное постельное белье, которое она коллекционировала много лет, Рена тихо говорит:
– Я ничего не получила в наследство – ни белья, ни фамильных реликвий. Это все собрано мною на распродажах. Я до трех утра отстирывала пятна, которые другие сочли безнадежными.
– Вот. Теперь Хэзер знает, какая ты опрятная и аккуратная. Хэзер, а ты приведешь в порядок свои бельевые шкафы, когда мы соберемся к тебе в гости? – подтрунивает Джон.