«О, дай нам Его о-бо-сжать,О, дай нам Его о-бо-сжать,О, да-ай нам Его обо-ожа-ать!»
После не возымевших действия объятий и прочих ласк Эмили удается разбудить меня рождественскими гимнами. Дочь заняла позицию у кровати, и дочь желает знать, где ее подарок. «Их любовь купить нельзя», — любит повторять моя свекровь, явно никогда не пытавшаяся проверить это утверждение крупными суммами.
Я как-то попробовала явиться из командировки домой с пустыми руками, но уже по пути из аэропорта струсила и, заставив таксиста остановиться, нырнула в «Хаунслоу», где к стрессу от смены часовых поясов добавила шопинговую лихорадку. Если дело так и дальше пойдет, то Эмили, обладательнице кукол Барби сомнительной нравственности со всего света, не составит труда пробиться к Гиннессу. Барби — исполнительница фламенко, заводная миланская Барби (во фривольном комбинезончике и пижонских ботинках), Барби — таитянка (маленькая гибкая распутница, способная выгнуться «мостиком» и укусить себя за пятку) и Барби, прозванная Ричардом «Клаусом», — сверх всякой меры блондинистая девица устрашающего вида, с невидящими глазами, в галифе и черных сапогах.
— Мам! — Эмили с видом знатока обозревает последнее подношение. — Это Барби-фея, она может взмахнуть палочкой, чтобы маленький Иисус Христос не сердился.
— Младенец Иисус ничего не знает о Барби. Это из другой оперы.
Эмили шлет мне взгляд а-ля Хиллари Клинтон, полный царственно-благородного снисхождения.
— Да не тот младенец Иисус, — вздыхает она. — Другой совсем, глупая!
Как видите, по возвращении из командировки вы все же можете купить у своего пятилетнего ребенка если не любовь или прощение, то хотя бы подобие амнистии; целых несколько минут, когда обвинительный порыв уступает место жадно-ликующему порыву обретения. (Если какая-нибудь из работающих матерей заявит, что не имеет привычки подкупать детей, пусть добавит «лгунья» в свое резюме.) На память о каждом примере мамочкиной измены Эмили получает подарок — точно так же, как моя собственная мать получала новый брелок к браслету на память об очередной измене отца. К тому дню в мои тринадцать лет, когда папуля окончательно ушел налево, мама с трудом поднимала руку, оттягощенную золотыми побрякушками.
Пока я валяюсь в постели, размышляя о том, что не так уж все плохо в жизни (по крайней мере, моего мужа ни в серийных интрижках, ни в пьянстве не обвинишь), в спальню прошлепывает Бен, — и я отказываюсь верить собственным глазам.
— Боже! Что с его волосами, Ричард?
Рич выглядывает из-под одеяла и таращится так, будто впервые в жизни видит своего наследника, которому в январе, между прочим, стукнет год.
— А-а. Пола сводила его в ту парикмахерскую, что рядом с гаражами. Сказала, что волосы в глаза лезут.
— Да он же похож на гитлер-югенд!
— Ничего, отрастут. Мы с Полой решили, что все эти кудряшки в стиле маленького лорда Фаунтлероя[3] устарели. В наше время дети другие.
— Бен — не другие дети. Он мой малыш. И я хочу, чтоб он был похож на нормального малыша.
Ричард в последнее время сносит мои скандалы стандартным способом — в позе смиренного ожидания «на случай ядерной войны». Но сегодня он позволил себе тихий бунт:
— Сомневаюсь, что нам удалось бы устроить международные телефонные переговоры с парикмахером.
— И что это значит, позволь спросить?
— Только то, что пора научиться не обращать внимания на мелочи, Кейт. — Тренированным жестом Ричард подхватывает сына на руки, смахивает с крохотного носика козявку и шагает вниз завтракать.