На Чистых прудах, в цветочном ларьке у метро, Вольф приобрел за полтинник глиняный горшочек с маленьким кактусом. Для Сони.
Руки без перчаток у старика не мерзли, зато уши прихватывало. Он вспомнил, что потерял шапку. Да и перчатки. Стоять у ворот было подозрительно и неловко, но Вольф, как заметил Паша, не собирался сдаваться. Старик был полон спокойной и мужественной решимости пройти путь к даме сердца до конца. И подарить кактус.
– Который час? – спросил Вольф.
– Обеденный, – ответил Паша.
– Отлично. Именно в этот час во все времена просыпались загулявшие накануне юные леди. Ждем еще пятнадцать минут.
Как в детстве, когда чего-то ждал, Паша умножил, сколько это будет пятнадцать по шестьдесят, и начал считать до девятисот. Досчитал и сообщил:
– Пятнадцать минут прошло.
– Считаешь в уме? А я давно перестал. И так знаю: четверти часа не прошло.
Они постояли еще. И увидели, как старая грузная дама в шляпке-таблетке с вуалью, со здоровой клетчатой авоськой на колесиках, двинулась к чугунной калитке и открыла ее. Вольф с Асланяном не мешкая протиснулись вслед за телегой.
– К кому? – строго спросила дама.
– К Соне Розенблюм, – отважно отрапортовал Паша. – Мы ее друзья.
– Так и знала, к моей внучке. – Дама остановилась и осмотрела старика и юнца повнимательней. Лицо ее не смягчилось. Но, поразмыслив секунду, – Пошли! – сказала она, одновременно отдавая управление телегой Асланяну.
На самом-то деле ей повезло с посетителями. В подъезде не работал лифт, а подниматься пешком на пятый этаж ей и без сумки на колесах было не просто. Пролеты высоченные, лестничные площадки огромные, дверей мало, всех этажей восемь. Архитектор школы Шехтеля, а может, и сам…
– Это один из наиболее почтенных доходных домов в Москве и охраняется государством, – сообщила дама, устроив перекур на третьей площадке. – Потому и лифт не работает. Они его не чинят и не меняют, а реставрируют. Там в лифте бархатный диванчик был. Истлел. Вот они теперь и подбирают бархат необходимого цвета и качества. Уже полгода. Ладно бы просто жулики были, а то еще и бездельники, и неумехи. Поручили бы мне найти бархат, отдала бы палантин прабабушки… Давно бы лифт бегал…
На пятом этаже она отомкнула старинную добротную дверь с медной табличкой «Д-ръ Розенблюмъ», прошла первой и побрела в ботах, в пальто и в шляпе с вуалью в глубь коридора. Почти исчезнув в сумрачной дали, она произнесла голосом Анны Ахматовой, читающей «Есть три эпохи у воспоминаний»:
– Молодой человек, телегу можете оставить у двери… хотя вообще-то ей место на кухне.
Гостям показалось, что больше они эту даму никогда не увидят: она скрылась за массивной дверью то ли ванной, то ли туалета, то ли одной из спален. Гости сняли верхнее платье, потоптались. Паша подумывал снять и ботинки, но, поглядев на Вольфа, воздержался. Вольф, проведя ладонью по лохматым бровям, тронулся в путь. Почти сразу же он заглянул в дверь налево, долго торчал в ней, затем протиснулся в щель, помахав на прощание своему спутнику рукой, так и не оглянувшись. Паша еще потоптался и бездумно вошел в правую дверь.
Он попал в комнату, в каких прежде не бывал. Взору поэта предстала обыкновенная и настоящая столовая вековой примерно давности. Ровесница дома. Обстановка была самая необходимая и естественная, мебель крупная, породистая и, возможно, дубовая. Резной, длинный и плоский буфет стоял вдоль стены, вокруг овального стола полдюжины стульев, отделанных старой, слегка потрескавшейся кожей, а вдоль стен той же породы – полукресла. Стол, голый, то есть без скатерти, очевидно, раздвижной, обладал прекрасными пропорциями, и ноги у него были как у коня элитной английской конюшни. За стеклянными дверками резного буфета матово светились фарфор и серебро. На стене напротив висела картина вроде тех, что Паша видел в Пермской художественной галерее на третьем этаже – пейзаж местности пасмурной и романтичной, с размытыми кронами деревьев, светлой рекой и селеньями по берегам… а надо всем небо дивной глубины. Тяжкие двойные портьеры оливкового цвета на двух окнах были задернуты почти наглухо, Паша включил свет, нажав на клавишу обыкновенного пластмассового выключателя, под потолком зажглась люстра, каких он и представить не мог. Это был не хрусталь какой-нибудь. Это была как бы почти плоская полупрозрачная раковина… или гигантский черепаший панцирь… Нет, раковина. Лампы внутри заполнили ее теплым светом, придавшим комнате какой-то новый, благородный колорит, объединивший весь интерьер – с картиной на стене, дубовой мебелью и шелковыми портьерами. Было еще покойное и глубокое, целиком кожаное кресло, Паша сел в него, скрипнув кожей, и провалился неожиданно глубоко. Как шар в лузу упал, мягко и неизвестно куда. Он погрузился в тишину, настоянную на запахах и голосах утраченного мира.
После он не мог вспомнить, что именно пришло ему в голову, о чем он думал или хотя бы мечтал тот час в столовой. О черепашьем супе? О каких-нибудь королевских креветках, омарах или спарже?.. Да нет… Не было вообще-то ничего отдельно и специально литературно-гастрономического в этой столовой. Просто гармония. Просто другая жизнь. Жизнь была чиста, тщательно отобрана, но в ней жила бездна связанных подробностей, которые, похоже, продолжали жить ту самую, другую жизнь. Позапозапрошлую. Серебряновековую.
И он понял глубоко и по-новому всех красавцев и красавиц, писавших стихи… стихи, которые и сейчас, через сотню лет, живы и кружат голову. Все эти мальчики и девочки вышли, как говорилось, из хороших семей, и все обедали в такой вот столовой. И даже те, кто не вышел, все-таки вошел в эту столовую, проникся величавым и породистым ее существованием, понимал, чувствовал ее как норму. Блок, Цветаева, Ахматова, Гумилев, Бальмонт, Северянин, Григорьев, Фет, Полонский, Ходасевич, Гиппиус, Брюсов, Волошин… но и Маяковский, и Мандельштам, и Заболоцкий, и Хлебников… И даже Есенин с его деревенскими кудрями цвета спелой пшеницы. И Василий Васильевич Каменский – знал! И ценил. Он, потомственный купец, взорвал церковь с полутораметровыми стенами в родном селе Троица, под Пермью. Церковь взорвал, чтоб прекрасный вид на реку Сылву не застила. Эстет… Вид действительно открылся прекрасный, Паша это проверил, посетив музей футуриста с воротами, расписанными отдыхающими на природе друзьями хозяина-футуриста художниками-будетлянами. Дом после печальной, одинокой смерти хозяина был сначала, как и хозяин, заброшен, а значит, и разграблен, и полуразрушен, потом бедненько, но с тщанием отреставрирован сотрудниками краеведческого музея. В похожем на этажерку и на старинный пароход доме Паше не понравилось. Несчастно здесь было и диковато. На кривых, оклеенных старыми обоями стенах, в косеньких же рамочках под засиженными мухами стеклами висели карандашные рисунки Маяковского, натюрморты Давида Бурлюка, фотографии аэропланов вековой давности. На них летал хозяин дома, взрыватель церквей пермский купец-будетлянин Вася Каменский. На лавке стояла гармошка хозяина с ситцевыми пестрыми мехами, под лавкой – его же смазные сапоги. Его ли?..