Автобус привез спутников в безлюдное место. Май не понимал, куда попал, почему пуста улица, почему кругом беззвучие, но предпочел ни о чем не спрашивать. Они с Мандрыгиным углубились в длинную мертвую подворотню, выбрались на безлюдный пустырь и зашагали дворами и двориками в неясном направлении. «Гормотун», — вспомнил Май, взглянув на небо; ему было до того весело, что хотелось плакать.
Чем дальше спутники шли, тем слаще становился воздух — так чувственно цвела сирень, и вторили ей незнакомые, животворные запахи. Друзья несли вертеп бережно, как люльку с младенцем. Никого не было вокруг, словно люди давно оставили эту часть города. Стены низких темных строений, объятые цветущими кустами, да высокие крепкие лопухи сопутствовали друзьям. Май двигался, как во сне, думая, что уже шел такой безмолвной дорогой — до своего рождения и будет идти — после смерти…
— Стоп-машина! — скомандовал Мандрыгин.
Впереди, за полуразрушенной стеной стоял дом с черными окнами. Лишь на верхнем, четвертом этаже, светилось одно — полукруглое, как веер.
— В этом доме проживал Афанасий Шрамм, известный мастер-табуреточник, мой тесть, — пояснил Василий противным голосом гида. — Тесть помер. Не сообразил, одуванчик божий, меня прописать, а жена продала жилплощадь. Какой-то политической партии, независимости, что ли. Вот только от кого или от чего независимости, не понял. Не разбираю я партий. Ну, партия, не будь дура, прихапала весь дом. Глянулся он ей. После ремонта здесь ихняя малина будет.
— Чего ж мы туда идем?
— Партия меня ночевать пускает. До осени. Я им за то маляра сносного нашел. И берет он недорого. Партейцы-то скупы-ые! Иначе на «мерседес» не скопишь!
Спутники пролезли через дыру в стене, пересекли захламленный дворик, распугивая молчаливых кошек, и ступили в черный, могильный подъезд. Василий включил карманный фонарик и повел Мая по широким ступеням бывшей барской лестницы через горы мусора. Узкий луч тыкался в темноту, выхватывая то уцелевший фрагмент витых перил, то цветочную лепнину на изувеченной стене.
— Коммунисты, как мы помним, любили свои райкомы в особняках устраивать. И эти, нынешние, тоже повадились, неймется им, — пробурчал Май.
— Ясное дело, плебейский комплекс, — ответил Василий.
— Удивительно живучий комплекс, — подхватил Май.
— Сейчас вы удивитесь еще больше, — предупредил Мандрыгин, выключив фонарик.
Май успел увидеть ободранную дверь с меловым следом ботинка. За дверью оказался длинный, пахнущий трухой коридор. В сумраке угадывались мешки вдоль стен, доски. Спутники пронесли вертеп по трескучему, шаткому паркету и попали в небольшой освещенный зал с окном-веером. Здесь они поставили, наконец, вертеп у двери. Май огляделся и оторопел. Из распахнутого окна в зал щедро вливалась ночь. Стены были усыпаны звездами. На правой стене летел, оседлав пушистого черта, кузнец Вакула. Под ним, далеко внизу, тонко дымились трубы хатенок, и искрился заснеженный лес, сбегавший по холму к подмерзшей речке. Путь Вакула держал на другую стену, напротив. Здесь из вьюжных завихрений выплывал прекрасный Санкт-Петербург. Хвост метели вился вкруг царского дворца, а в ярких окнах двигались вычурные тени. Среди великолепия живописи Май не сразу разглядел на петербургской стене, в самом углу, внизу, маленькое снежное облако, а на нем пару гордых золотых башмачков.
— Черевички, — счастливо вздохнул он.
— Эй! — окликнул гостя Василий.
Май опомнился и лишь теперь заметил в зале низкий стол, уставленный посудой вперемешку с банками краски; раскладушку вдоль стены, прямо под летящим Вакулой; строительные козлы, на которых сушились какие-то тряпки. Где-то рядом с залом, в боковом коридорчике, блямкала вода. Василий выкладывал из пакета в миску холодные котлеты, скаредно приговаривая:
— Сволочь Казимир, обещал двадцать штук, а подсунул только восемнадцать. Вот так, друг Май, и сколачиваются большие состояния!
Май присел к столу на ящик, потрогал жестяную банку с краской и спросил, кивнув на Вакулу:
— Это политическая партия такую роспись заказала?
— Бредить изволите? — язвительно усмехнулся Мандрыгин, снимая камзол.
Звук воды стих. Тонко проскулила дверь, и в зал из коридорчика вошел ледащий человек в кедах и сатиновом халате, о который, по всей видимости, часто вытирали кисти — до того он был живописен. На лице вошедшего также была палитра: мелкая сыпь ультрамарина с белилами; волосы заплетены в жесткую рыжую косичку, в ухе серебряное кольцо. Человек вытирал тряпицей мокрые кисти. Увидев Мая с Мандрыгиным, он остановился, склонил голову на плечо и тихо, странно засмеялся:
— Хы-хы-хы…
— Это Гришаня Лукомцев, маляр, — представил Василий. — А это, Гришаня, Май. Новый знакомый. Увязался за мной в Таврическом саду. Без ума от искусства.
Май встал, почтительно пожал мокрую руку художника и вымолвил глупо, но от сердца:
— Вы очень, очень хороший мастер.
— Хы-хы-х!.. — вновь странно засмеялся Гришаня, глядя на Мая острыми, как гвоздики, глазками.
— Он глухонемой, — объяснил Мандрыгин, звякая посудой.
Гришаня согласно закивал.
— Как глухонемой? — испуганно вырвалось у Мая. — Почему?!
— А зачем художнику разговоры разговаривать? — резонно возразил Василий, нюхая кусок мыла, пожертвованный старухой. — Ему, художнику, разговаривать вовсе ни к чему. Верно, Гришаня?
Гришаня радостно закивал, ставя кисти в детское ведерко на полу.
— Но… почему же такой художник работает маляром? — возмутился Май. — Ведь он мог бы…
Май осекся, подумав со стыдом: «Что я несу?!»
— Мало ли кто бы что мог, — холодно ответил Мандрыгин. — Вот вы кто по профессии?
— Редактор, — сказал Май; он никогда не называл себя писателем, считая, что это звание надо присваивать посмертно.
— Редактор — это который чужие книжки исправляет?
— Вроде того.
— Что же, все эти книжки — талантливые?
— Отнюдь.
— Вот! Я же к вам не лезу с вопросом: почему все эти ваши хреновые писатели пишут свою хренотень, когда бы могли чем другим заняться, для явной пользы общества. Сортиры чистить хотя бы.
— Ваша правда, — улыбнулся Май.
— То-то. Не выношу риторических вопросов: почему да зачем… Правда, Гришаня? Ты там не куксись, возле ведра. Угощайся котлетами.
Гришаня не стал ломаться — живо подсел к столу, шлепнул котлету на кусок хлеба и принялся жевать, забавно надувая щеки.
— Кушай, Гришаня, — приговаривал Мандрыгин, с любовью глядя в обрызганное краской лицо. — Завтра возьму у Канашкина фотоаппарат и запечатлею живопись твою. — Он пояснил для Мая: — Гришаня в третий раз стены расписывает. Сюжеты — ахнете! Один «Сон Ганнибала» чего стоит! Нельзя же, чтобы все исчезло бесследно. Вот я и фотографирую.