– Но ты не можешь быть связан со всеми. Иначе это ничего не значит.
– Для меня будет значить.
– Но разве отправиться в постель – единственный способ, которым могут быть связаны мужчина и женщина?
Бривман ответил, как полагается при флирте, не принимая во внимание свой реальный опыт.
– А как еще? Разговор? Это моя работа, и никаким словам я не доверяю. Дружба? Дружба мужчины и женщины, не основанная на сексе, – притворство или мазохизм. Когда я вижу, как меняет женское лицо оргазм, которого мы достигли вместе, я знаю, что мы встретились. Все остальное – фикция. Такова терминология, которую мы сегодня используем. Остался только этот язык.
– Тогда это язык, которого никто не понимает. Просто лепет.
– Лучше, чем молчание. Лайза, пойдем отсюда. Теперь в любой момент кто-нибудь может спросить, почему я не принес гитару, и я буду обязан дать ему в зубы. Давай поговорим где-нибудь за кофе.
Она мягко покачала головой.
– Нет.
Это было лучшее нет, что он только слышал, ибо в нем слышались достоинство, благодарность и твердый отказ. Оно заявляло на него права и заканчивало игру. Теперь он согласен был говорить, смотреть на нее и удивляться, как тогда – когда юноши в белых шарфах увозили ее в длинных машинах.
– Никогда не слыхал, чтобы это слово звучало лучше.
– Я думала, это то, что ты хотел слышать.
– Как ты стала такой чертовски мудрой?
– Берегись, Ларри.
– Смотри, что мы нашли. – Хозяйка сияла. За ней подтянулось несколько гостей.
– Я никогда не слышала, как ты играешь, – сказала Лайза. – Хорошо бы.
Он взял незнакомую гитару и настроил. Проигрыватель выключили, и все подтащили стулья поближе или уселись на толстый ковер.
Это был хороший испанский инструмент, очень легкое дерево, звучные басовые струны. Он не брал гитару в руки несколько месяцев, но тронув первый аккорд (ля-минор), обрадовался, что согласился играть.
Первый аккорд для него всегда самый важный. Иногда он звучит металлически, слабо, и тогда правильнее всего просто отложить инструмент, потому что звук не станет лучше, и все его выдумки будут блямкать, как реклама. Такое случается, когда он берет инструмент без должного уважения или любви. Гитара упрекает его, как покорная фригидная женщина.
Но бывают хорошие моменты: звук глубок и тягуч, и ему не верится, что это он бренчит по струнам. Он смотрит на размытое пятно своей правой руки, а танцоры-пальцы левой перебирают лады, и он изумляется – какова связь между всеми этими движениями и музыкой в воздухе, будто исходящей из самого дерева.
Так и получилось, когда он заиграл и запел лишь для Лайзы. Он пел песни испанской гражданской войны, не как партизан, но как историк Тиресий[68]. Он пел минорные песни разлуки, думая о прекрасном вступлении Донна:
Любовь моя! Не упрекну
В том, что устала ты,[69]–
в котором сущность всех песен о любви. Он почти не пел слова, он их проговаривал. Он вновь открывал поэзию, переполнявшую его последние годы, простую строку, что отдавалась беспечно, а потом, еще не оборвавшись, брала за душу.
Уж лучше жить во мраке ночи,
Оставив веру в свет дневной,
Чем знать, что милая забыла,
И с ней теперь уже другой.[70]
Он играл час, каждой мелодией целясь в Лайзу. Пока он пел, ему хотелось развязать красную бечевку и отпустить ее. Это лучший подарок, который он только мог ей преподнести.
Когда все закончилось, и он бережно убрал гитару, будто в ней жила лучшая часть его самого, Лайза сказала:
– После этого я себя чувствую связанной с тобой больше, чем после всего, что ты сказал. Пожалуйста, приходи к нам поскорее.
– Спасибо.
Вскоре он выскользнул с вечеринки – прогуляться на гору. Он смотрел на луну, и та долгое время не двигалась.
18
Четыре дня спустя в полвторого ночи зазвонил телефон. Бривман кинулся к нему, радуясь, что можно нарушить рабочий режим. Он знал все, что она скажет.
– Я подумала, ты вряд ли спишь, – сказала Лайза.
– Я не сплю. А вот тебе надо бы.
– Я хочу тебя увидеть.
– Я тоже хочу тебя увидеть, но у меня есть идея получше: положи трубку, зайди к детям и отправляйся в постель.
– Я это уже делала. Дважды.
У нас свободная страна. У старых табу – сомнительная репутация. Они взрослые, на ужин их не позовут. Ей – двадцать с хвостом, благополучная, белая, с быстрым автомобилем и уехавшим из города мужем, классическая вдова коммивояжера. Он – один со своей бессонницей и дурными рукописями.
Бривман, лживый ты сластолюбец, твоя комната омерзительно пуста, как и твоя доброжелательная улыбка. Я знал, что мне ее пригонят, Кранц.
Она нарушила молчание.
– Хочешь, чтобы я приехала?
– Да.
Все грязное белье он запихал в шкаф, а тарелку, испачканную яичницей, спрятал в груду чистых. Сел за стол и медленно переплел свою рукопись, испытывая от этого незнакомое удовольствие, словно теперь у него было особое право на презрение к бумагам.
На ней были широкие брюки, черные волосы распущены, но только что причесаны. Она принесла в комнату чистый лаврентийский аромат.
– Ты пахнешь так, будто только что спустилась с горы на лыжах.
Он налил ей стакан шерри. Через несколько минут он уже знал всю историю. Ее муж не уехал в командировку по Канаде открывать боулинги. Он в Торонто, живет с какой-то женщиной, работающей в Канадской вещательной корпорации.
– Полный отчет детектива – у моего отца. Я не хотела подробностей.
– Бывает, – сказал Бривман, и банальность замечания сплющила слово в невнятицу.
Лайза спокойно говорила и пила шерри, вовсе не теряя свежести, которую принесла. Он чувствовал, что она оставила свои эмоции дома вместе с ценными вещами. Она знала, что так бывает, она знала, что все бывает, и что теперь?
– Он вернется.
Лайза взглядом дала понять, что ее муж не нуждается в защите Бривмана.