Фаберже послал Гражине лучшее из своих яиц, а потом лучшее из своих яиц, а потом лучшее из последующих. Она трогала ноготком гранаты и бриллианты, которые называла «камушками», переводила прозрачный взгляд с яйца на ювелира и говорила плаксиво: «Ах, Фаберже, хороши ваши яйца, но мне хотелось бы получить сердце!» Гражина гладила перламутровым пальчиком эмали и филигрань, Гражина смеялась, и каждая нота ее смеха была для Фаберже как невидимый удар в солнечное сплетение.
Шесть раз падали листья, осень разрешалась от бремени маленькой мертвой зимой, Нева разливалась, прокатывались стеной летние дожди. Седьмой сентябрь был сух и ветрен; по утрам Гражина задыхалась в своей шелковой постели, чуть белесая от сифилиса, но прекрасная, все еще прекрасная. Так неожиданно ей принесли презент от господина Фаберже, но нет, на этот раз то было не яйцо. Дивные золотые часы в форме сердца, с ее инициалами, врезанными так глубоко, что, казалось, они вот-вот начнут кровоточить. Лицо Гражины потеплело, ей вдруг осточертела жизнь. Она взяла перо и лист бумаги и написала одно лишь слово — слово «да», с сильным польским акцентом, с запахом засушенных хризантем, со слезами в голосе. Посыльный вернулся через час, когда ее уже трясло от желания, когда юбки пропитались соленой испариной и глаза стали мутными, как луны за облаками. Он сказал: господин Фаберже мертв. Сказал, нынче утром кто-то влез к нему в окно, открыл скальпелем грудную клетку, вынул сердце и был таков.
Гражина разжала ладонь. Золотые часы с глухим стуком примяли ворс турецкого ковра. Часы стояли, часы были мертвы, мертвее, чем разверстый труп их создателя, мертвее даже самой смерти.
Посыльный пил чай в людской и, сёрбая из блюдца, бормотал: земля ему пухом, Карлу Густавовичу, золотое было сердце!
* * *
Сначала мне попало в руки ее фото. Очень молодая девушка в неряшливой, не по размеру, одежде радостно улыбалась в камеру. Один рукав был закатан, и на сгибе локтя проступали синяки и следы от инъекций. Она то ли позировала, то ли просто была застигнута врасплох. Фото почему-то валялось на разобранной постели, среди разбросанных Йоши вещей. Когда на одном из концертов он представил нас друг другу, я сразу узнала ее.
Лиза-Лиза, ты же просто испорченный ребенок, ведь так?.. Будь ты актрисой, ты не вылезла бы из амплуа травести. Твой мальчишеский голосок, твои детские сандалики, твои вечные полосатые носочки, блеклые волосенки, густо-охряные круги вокруг бесцветных глаз — то ли от недосыпания, то ли от наркоты. Я слабею, когда вижу тебя, вижу этот смеющийся круглый ротик кишечного паразита, слабею от страха и отвращения. Я могу говорить с тобой, только когда пьяна, и делаю это так, будто ничего не происходит, будто это обычная приятельская болтовня.
Йоши стирает в моей машине твои шмотки, включая трусы, ты — не я — ездишь с ним на все гастроли. Он бывает груб с тобой, а мне говорит, что вы с ним похожи. Я не знаю, что роднит вас, кроме любви к наркоте и беспечной уверенности в том, что эта привычка не входит в число вредных. Я готовлю завтрак, а ты сидишь на полу у моих ног, гипнотизируя чайник, и рядом с тобой валяется инсулинка с красным поршнем, нарядная, как елочная игрушка. Вы давно потеряли всякую осторожность и промываете копеечные одноразовые шприцы. Я стучу в двери ванной, чтобы Йоши пустил меня пописать, а когда дверь распахивается, вижу там тебя, сидящую против него на унитазе, и отшатываюсь, как от удара в лицо. Знаешь, я очень трусливая, я боюсь скандалов, боюсь Йошиного гнева и никогда не откажу тебе от дома. В своей любви каждый прав, и, наверное, если ты приносишь ему эту дрянь, то думаешь, что для него это хорошо. И я не смогу переубедить тебя, даже если поговорю с тобой.
От тебя пахнет керосином: ты факир. Когда я вижу, как твои горящие пои чертят в ночном воздухе немыслимые узоры, дивные златые письмена, я готова простить тебе все. Я не знаю, как ты управляешься со своим тщедушным земным телом, танцуя и полыхая огнем, юркая и взрывоопасная, как саламандра.
Помню одну пышногрудую девицу, чьи острые, как у зайца, уши торчали вертикально из прически. «Мы просто добрые друзья», — говорила она. Девица звала меня в гости и рассказывала невероятные истории о своей жизни. А еще она бесплатно давала Йоши героин, сидела у него на коленях и целовала взасос. Ей я тоже никогда ничего не сказала. Патологическая трусость.
А я теряю его, теряю каждый день, и в те редкие часы, что мы проводим вдвоем, я накрываю его своим телом, как от бомбежки, пытаясь замедлить время. Я не о смерти, я о том Йоши, которого я всегда знала, который уходит от меня куда-то под мутную воду. Он улыбается мне, и от скорости его улыбка кажется влажной, яркой и смазанной, как стоп-сигнал автомобиля на фото с большой выдержкой. Скорость делает его речь особенной, вот эти мягкие «р», словно его рот наполнен патокой, и еле заметное прищелкивание языком, от меня невозможно это скрыть… Моя любовь — это летучие, огненные поцелуи злых песчаных мух, это несильная, но жгучая подкожная боль во всем теле, это вечный комок в горле, как шипастое семя пустынного цветка. Несколько дней назад я была на собеседовании в одной фирме, предложившей мне обычную работу за обычные деньги. Еще разговаривая с директором, я вдруг утратила интерес к беседе. Я поняла, что откажусь от места. Я хочу, чтобы все мое время принадлежало Йоши. Он все еще мой, я могу вылизывать его, вычесывать, как детеныша, которого у меня никогда не будет, я даже ногти ему чищу, пока он слаб и сонлив. Я закрываюсь с ним в той же ванной, а ты пьешь водку и чай, сидя на кухне, и я не могу отогнать от себя эту мысль, пока он любит меня, уложив грудью на стульчак.
* * *
Когда-то, когда только приехала из Новосибирска в Москву, я поселилась в квартире, которую для музыкантов снял продюсер Йошиной группы. У нас была отдельная комната, а в соседней жил пианист со своей невестой. И вот в одно воскресное апрельское утро мы нежимся в постельке и вдруг слышим, что кто-то звонит в дверь. Пианист идет открывать, в прихожей голоса бу-бу-бу. Минут через пять распахивается дверь в нашу комнату, забегает некто, матерится женским голосом, выбегает и хлопает дверью. Я не видела, кто это был, лежала с закрытыми глазами. Йоши решает выяснить, кто это себе лишнего позволяет, встает и идет на кухню. Через некоторое время возвращается бледный как смерть. И говорит: это моя знакомая. То есть Лелькина (пианистической невесты) подруга. То есть она не в себе.
Короче, чтобы было понятно, в мое отсутствие в Москве Йоши эту знакомую того-сего, с кем не бывает. И вот она приходит к нему, а там я. Расстроилась, понятное дело. Но не уходит почему-то. Сидят с Лелькой в кухне, что ли завтракают. Я тоже позавтракать не прочь, к тому же Йоши меня заверил, что он с ней уже поговорил и все объяснил. Выхожу из комнаты, умываюсь, иду чай пить. Стоит в кухне краля ангельской красоты, одетая по последней моде. На щеках черные потеки, пальцы нервные. Я вежливо здороваюсь (она молчит), сажусь за стол, пью чай, беседую с Лелей. Йоши наливает своей знакомой чаю, и она с этим чаем пристраивается у меня за спиной на подоконнике. Попой чую, неспроста. И точно! Краля теряет самообладание и с нецензурной бранью выливает содержимое чашки мне на голову, бьет меня по лицу и горько упрекает Йоши за то, что он ее, красавицу, променял на уродливую меня. Несправедливо, конечно, я же вроде жена, и мы на тот момент семь лет уже были вместе.