Лев прервал чтение. Он тяжело дышал, ловил ртом воздух. Лицо его опасно побагровело. Я всерьез подумал, что он сейчас доведет себя до сердечного приступа. Лев в гневе швырнул книгу на пол.
– Ваше Святейшество, прошу вас, – это всего лишь риторика крестьянина!
– Я его сожгу, клянусь!
– Язык сточных канав. Я все время слышал такое вокруг себя в детстве в Трастевере. Любая пропитая блядь напишет лучше.
Я с сожалением посмотрел на мемуары, лежащие передо мной на столе. В самом деле жаль, у меня тоже неплохо писалось, пока Лев меня не прервал.
– Я его живым зажарю, Пеппе, – выговорил Лев, немного успокаиваясь. – Я буду смотреть, как он горит в этой жизни, и буду тешить себя мыслью о том, что в следующей он будет гореть вечно. Этот человек – зараза, Пеппе. Его надо уничтожить.
– Да, Ваше Святейшество.
– Что ты там пишешь? Вот там, на столе.
– Ничего.
– Пишешь ничего? Действительно литературное достижение. У других это получилось не нарочно…
– Как у Лютера, – сказал я.
– …но ты делаешь это умышленно. Как умно. Могу я посмотреть этот шедевр, состоящий из ничего?
– Лучше не надо, Ваше Святейшество. Это… ну… довольно личное.
– Как же «ничего» может быть личным?
– Я выразился фигурально, и Ваше Святейшество это прекрасно поняли.
– Не может быть ничего личного в том, что касается Папы.
– Скажите это своей курии, Ваше Святейшество.
– О, я уже пробовал, поверь…
Лев как-то странно и задумчиво посмотрел на меня; его отстраненный взгляд был направлен в себя, и я понял, что его уже нисколько не интересует характер моих записей.
– Ваше Святейшество?
Он вдруг улыбнулся:
– Давай скажу тебе… нет, лучше покажу тебе, что именно я думаю об этом немецком еретике.
– Как угодно Вашему Святейшеству.
Лев расстегнул и снял свою mozetta, аккуратно повесив ее на спинку стула. Он подобрал подризник, заткнул его за пояс. Затем стянул подштанники, подошел к книге Лютера, которая лежала на полу там, куда он ее бросил, и расставил над ней свои пухлые, бледные, безволосые ноги, которые слегка подрагивали. Одной рукой он взялся за пенис и направил его вниз.
– Ваше Святейшество! Только не у меня в комнате!
Протесты были бесполезны. Лицо Льва медленно расплылось в улыбке, а из кончика члена хлынула блестящая, горячая, золотая струя мочи и разлилась по всей An Den Christlichen Adel Deutscher Nation. Через несколько секунд вся книга была мокрой. Лев, крякнув, стряхнул последнюю каплю, которая с тихим всплеском упала на кожаный корешок книги.
– Жаль только, – заметил он, снова надевая подштанники и облачаясь в малиновую mozetta, – что это была не рожа этого немецкого ублюдка.
Он вышел, хлопнув дверью.
1508
Весной 1508 года Барбара и я были наконец приняты в общину верующих. Церемония проходила в домашней часовне магистра, так же как и наше крещение. Присутствовали несколько гостей, среди них была и какая-то госпожа. Все они были одеты в торжественное литургическое золотое одеяние, украшенное замысловатым разноцветным узором. Барбара и я были в простой белой одежде. Магистр встал перед алтарем с черной Мадонной с Младенцем. Рядом с алтарем находился небольшой столик, покрытый золотой материей, и на нем лежали Евангелие от Иоанна Возлюбленного и небольшая чаша из прозрачного стекла, наполненная чистой водой. Там же лежало полотенце. Магистр держал в руках книгу с дорогими иллюстрациями, книгу катаров Rituel de Lyons.
Посмотрев на нас обоих ласковым, но торжественным взглядом, он воскликнул:
– Пеппе и Барбара, любимые дети Отца и Спасителя Иисуса Христа, вы, которые были крещены его святым именем: отрекитесь ото всех идолов и кумиров и презирайте самый святотатственный идол из всех, то есть плотское тело. Очистите сердца от всех демонов нечистоты и заблуждения, чтобы сердца ваши мог посетить Отец и они могли наполниться славой его небесного света! Знайте, что вы вечны и бессмертны, и пусть же смерть сама умрет в вас!
Затем магистр прочел несколько молитв из Rituel de Lyons, которые мне запрещено здесь приводить. Когда он закончил читать, мы по очереди подошли к нему. Он опустил указательный палец в чашу с водой и помазал нам лбы, ладони и стопы, говоря:
– Сын света, войди в общину верующих ныне и присно. Иисус! Иисус! Иисус!
Затем магистр дал нам поцеловать Евангелие от Иоанна.
Взяв нас под руку, он отвел Барбару к женщине, а меня к мужчинам, и мы обменялись поцелуями.
Нагибаясь, каждый мужчина осторожно и нежно прикасался ненадолго своими губами к моим. Затем мы обнимались. Я увидел, что Барбара и та женщина стоят, крепко прижавшись друг к другу. После этого вся компания, с магистром во главе, разразилась долгими теплыми и радушными аплодисментами. Признаюсь, это очень меня тронуло.
Ритуал завершился еще одной молитвой из книги Rituel de Lyons, которую, к сожалению, мне тоже не позволено здесь воспроизвести.
– Сегодня вечером, – сказал магистр, когда мы выходили из часовни, – ты и Барбара впервые примете участие в Ритуале отречения. Теперь, когда вы полноправные члены общины верующих, вам не просто можно присутствовать, от вас требуется присутствие.
Тогда я этого еще не знал, но участию в Ритуале отречения суждено было избавить меня от последних остатков прежней жизни и, более того, сделать меня почти неуязвимым для эмоциональных потрясений. Увидите сами.
Из женщин я узнал только ту, что присутствовала на недавней церемонии, когда нас торжественно принимали в общину верующих. Там находились еще четыре женщины и шестеро мужчин; почти все они были молоды, и никто из них (так казалось) не имел физических изъянов. Я волновался, не будет ли из-за этого нам с Барбарой неловко. В небольшой передней перед входом в часовню мы разделись (и мужчины и женщины вместе) и надели длинные свободные серебряные одеяния. У каждого на груди черным цветом был изображен какой-нибудь гностический знак или символ. Каждый из нас подпоясался черным кожаным поясом с серебряной пряжкой, вид которой был довольно любопытен:
Позднее мне сказали, что Совершенные у Catharistae носили точно такие же пояса и что пояс магистра когда-то принадлежал Бертрану Марти, епископу катаров, жившему двести лет назад в Лангедоке во Франции. Мое серебряное одеяние сшито было либо для ребенка, либо специально для меня, так как по длине оно подходило мне в самый раз. На ногах у нас не было ни башмаков, ни сандалий.
Невозможно было не поддаться влиянию атмосферы одухотворенности, когда мы парами вошли в часовню, украшенную расставленными в определенном художественном порядке горшками и вазами со свежими цветами. Даже черная Мадонна на алтаре казалась живой, производилось впечатление, что она шевелится, оставаясь безмятежно спокойной и неподвижной. Чувствовался тонкий аромат какого-то древесного благовония. Последний золотой свет умирающего вечера за окнами просачивался внутрь и смешивался с сиянием свечей, окрашивая наши лица насыщенным янтарным цветом, а наши серебряные одеяния мерцали раскаленной патиной. Нас окутывала тишина глубокая, приятно волнующая и благоговейная. Она впитывала в себя все страхи и сомнения (во всяком случае, мои страхи и сомнения), все не выраженное словами нетерпение и нерешительность, подобно тому, как губка впитывает воду.