но со всеми не выпил.
— Анфиса — дочь ваша?
— Племяшка, так выходит. Дочка брата старшого. Сам он давно преставился, мы девку-то и воспитали как свою.
— Красавица была. Коса до земли! Еще пятнадцать лет не сравнялось, а к ней уж сватов засылали. И тут энтот изверг, чтоб он околел без отпущения! — старуха быстро захмелела, и говорили сбивчиво. — Кажный вечер молюсь, чтоб ему в аду гореть, да чтоб бесы со всем усердием прожарили уд его окаянный!
— Кто же тот изверг? — уточнил сыщик, заранее предугадывая ответ.
— Барчук. Сын старого помещика, Ардальона Вениаминыча. А вы не знали? — почесал бороду старик. — У нас в деревне все знають.
— Подстерег ее, бедняжку, в лесу, да снасильничал, — бабка зарыдала, утирая слезы концом платка. — Такую красу загубил!
Митя допил водку одним махом, крякнул и утер усы.
— Неужто негодяй не признал сына?
— Не сразу’ть, — старик приобнял жену и погладил по плечу. — Мы к нему пошли, уговаривать, что не по-христьянски энто — девок портить. Барчук нас и слушать не стал. Потом ребятёнок народился, сызнова’ть пошли. Но и на этот раз прогнал, переляк[14]. Бросился я в ноги к старому помещику. Так, мол, и так. Сороковой дён близится, крестить дитё пора, а отец родной от него нос воротить. Ардальон Вениаминыч человек был набожный. Отчихвостил сынка, тот мигом переменился. К нам приехал на коляске, до церквы довез…
— Рубашечку вышитную подарил, — всхлипнула старуха. — До сих пор храню за иконами!
— Энто да, и рубашонку тож. Нарек сына Фролом. Хвамилию свою обещал дать мальчонке, как подрастет. А пока божился деньгами подсобить.
Старик тяжело встал, прошелся по горнице и вытащил из-за печки бутыль с бражкой. Плеснул себе до половины, потянулся наливать Мите, но тот, скривившись на мутную жижу, отодвинул кружку. Мармеладов также отказался.
— Как знаете, — дед выпил до дна и продолжил. — Врать не стану, деньги на ребятёнка барчук давал. Не по многу, но хватало’ть. Первый три года так и шло, а после умер помещик. Схоронили его на Рождество. Стал барчук всем владеть. А через месяц объявили: крепостному праву конец. То-то мы радовались. Таперича Анфиска вольная. Понятно’ть, не ровня дворянскому сынку, но в жены взять уже не зазорно’ть.
— Ага, размечтались! — старуха перестала плакать, ее глаза сверкали праведным гневом. — Так он и взял… Барчук как узнал про манифесту, ажно взбеленился весь. Поехал в Москву. Сперва скандалил да взятки давал, чтоб вернуть все как было прежде. Но кто же поперек царского указа отважится?!
— Запил тогда’ть, Михайла Ардальоныч, — дед подмигнул почтмейстеру и налил себе уже до краев. — Крепко'ть запил. И через энту беду все батюшкино состояние и профарафорил. Да, в один год спустил. На вино заморское да на скачки. Он же лошадей любил просто’ть до одури. Конюшню себе завел, жеребцов скупал англицких. А они все зараз и передохли. Будто’ть сглазил кто.
— Или потравил, — предположил сыщик.
— Или так, агась, — хохотнул старик. — Да токмо кто же таперича узнает?! Другое важно’ть. Стал помещик на скачках свои капиталы ставить. Тыщами, а то и мильёнами. Продал лес, пашню, усадьбу и к отцовым годинам остался с копейкой в кармане. Да и та фальшивая, сказывають.
Дед смеялся долго, потом закашлялся и допил свою кружку. Язык его начинал заплетаться.
— К чему я энто все? А, да. Прогорел супостат, да таких долгов набрал, что пришлось в Европы бежать. Год мы ничего’ть об нем не слыхали.
— Я уж надеялась, в земле гниёть! — перебила старуха, но муж замахнулся на нее:
— Молчи, скалюха! Вечно’ть норовишь поперек влезть, а я ведь собьюсь… Вот, уже сбился… А, да. Вернулся энтот голодранец в Москву, к нам сюда и не заглянул. Анфиска ждала, ждала, а потом взяла Фролку за руку и пошли они к Михайле Ардальонычу.
— Пешком? — изумился Митя. — Здесь же тридцать верст!
— Верно’ть, долго шли. Все ноги себе сбили. А токмо супостат энтот даже’ть не взглянул в их сторону. Прошел мимо, не заговорил. Хотя узнал. Анфиска сказывала, в глазах испуг мелькнул.
— А Фролушка как убивался. Всю дорогу до дома причитал «Тятя, тятенька!». Порывался назад бежать, в Москву. На землю бросался и колотил кулачками, токмо пальчики в кровь разбил…
Старик не стал одергивать жену, дал выкричать боль и обиду, приговаривая тихонько: «Ну, будя, будя!»
— Фролка-то ладно'ть. Чегой ему, огольцу? — прошамкал он, обернувшись к гостям. — Нынче об отце убивается, а назавтра уже за бабочкой по двору бегаеть. А Анфиска как вернулась из Москвы, так и слегла’ть. Бледная ходила, как упокойница. Цельными днями сидела на завалинке, ничегой не хотела’ть. Так и погасла, быдто свечечка церковная.
— Энто все бражка клятая! — взъярилась старуха. — Говорила я тебе…
— Говорила, — вздохнул дед. — А сама же потом бражку и ставила.
— Да как не ставить-то?! Девка по деревне пройти не могла, чтоб никто в спину не шикнул. Быдто все святые вокруг! Оне своими косыми взглядами нашу красавицу в тоску загоняли. А нойку сердешную топят либо в бражке, либо в омуте.
— Чегой таперича рыдать? Анфиску ужо не воскресишь, — старик выпил и облизал губы.
Почтмейстер снял треуголку, вытер ладонью вспотевший лоб.
— Вот так история…
— Стало быть, внука воспитывали вы. Поколачивали, небось, неслуха? — сыщик задал вопрос буднично, вроде бы не придавая ему значения, хотя Митя заметил, что приятеля переполняет азарт.
— Ни Боже мой! — старик попытался встать, но пошатнулся и плюхнулся обратно на лавку. — Разве’ть, пару подзатыльников. Для воспитания. А чтоб тумака отвесить — ни-ни.
— А Фрол вспоминал, что в людях ему доставалось изрядно.
— Энто ты, барин, бреш… Выдумываешь. В каких еще, в людях? Внук всегда’ть при нас был. На пахоте мне помогал да бабке в огороде. А, еще у мельника Парамона муку просеивал.
Мармеладов щелкнул пальцами.
— Точно! У мельника. Там же мальчику руку искалечили?