class="title3">
13
В декабре 1917 года Михаил Афанасьевич ездил в Москву хлопотать насчет освобождения от военной службы по болезни (истощение нервной системы).
31 декабря он пишет сестре Наде, живущей после недавнего замужества в Царском Селе:
«Я вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере, среди ненавистных людей. Мое окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве… Единственным моим утешением является для меня работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов (что попадается, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться!.. Мучительно тянет меня вон отсюда. В Москву или в Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придет новый год. Что принесет мне он? Я спал сейчас, и мне приснился Киев, знакомые и милые лица. Приснилось, что играют на пианино…
Придет ли старое время?
Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его, не видеть, не слышать!
Недавно в поездке в Москву… мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть.
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждают подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло».
Конечно же, окончательно про свершившийся в октябре переворот не понимал пока никто. Ни те, кто рушил старый мир, ни те, кто принадлежал к нему. Но то, что происходит крушение страшное, невиданное, было очевидно.
Михаил пишет сестре о «ненавистных людях», о своем полном одиночестве в последние часы уходящего года. А между тем в это самое время по рынку Вязьмы ходила Тася, пытаясь выменять свое нарядное платье «из старой жизни» на что-нибудь вкусное для Михаила.
Она вернулась с куском настоящей «московской» колбасы и селедкой бочкового засола, затопала, сбивая снег с валенок:
— Вот и я!
Муж, сидевший у письменного стола, едва обернулся:
— Привет! — Сложил и запечатал в конверт исписанный листок. — Наде в Царское Село написал. Да когда дойдет и дойдет ли. Мерзость моя жизнь, мерзость…
— А моя — рай! — почти весело сказала Тася, доставая озябшими деревянными руками добычу из брезентовой сумки. — Смотри, какие вкусности удалось мне добыть. Колбаса пахнет по-настоящему! Киевом пахнет. Селедка, правда, ржавая, да я ее в молоке отмочу. А это для моего мальчика! — Она протянула Михаилу петушка на палочке в яркой прозрачной обертке.
— Издеваешься? — Он вышиб конфету из ее руки, засопел, широко раздувая ноздри и с трудом сдерживая ярость.
— Миша, Новый год же! Как встретим, таким и будет. Ты ж хочешь, чтобы он был хорошим!
— Смеешься? Откуда хороший? В стране разгром, мы в этой дыре дохнем без всякой надежды выбраться… — Отшвырнув перо, Михаил закрыл ладонью глаза. — Укол пора делать, не могу, ей-богу, не могу… Пожалей меня, хоть ты пожалей!
И снова, и снова… Тася по капельке уменьшала дозу, радуясь каждой победе, каждой минуте, когда Михаил мирно читал старые книги или что-то писал.
Но срыв неминуемо происходил. Скандал, переходящий в драгу, требование укола, угрозы, мольбы…
— Все, не могу больше. Отдам тебя в больницу! — Бросив в лоток шприц, Тася поднялась, вышла из комнаты. Когда вернулась, он кинулся к ней, обнял.
— Только не это, Тася, умоляю! Это конец. Мне не быть врачом. Я застрелюсь. Ты же не хочешь моей смерти? — бубнил горячо в пахнущую больничным мылом шею.
— Я хочу здорового мужа. — Тася высвободилась, подобрала ампулы. — Нормального! А не преступника. Врач-наркоман — преступник!
Так ведь ничего особенно страшного не происходит! На работоспособности моей эти впрыскивания не отражаются. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил. — Он говорил спокойно и внятно, словно Тасе, а не ему требовалась помощь.
— Но в больнице все уже догадываются.
— Шипят за моей спиной! — стиснул зубы Михаил. — Ненавижу!
— И фармацевты грозят отобрать печать. Это уже не шутки. — Тася расплакалась, вспоминая напугавший ее случай.
— Это почему же у доктора Булгакова такой расход морфия? — строго спросил ее пожилой аптекарь, глядя поверх круглых очков. — Похоже, у больного развивается наркомания.
— Пожалуйста, дайте лекарства по этому рецепту, — проговорила Тася и вцепилась в край деревянного прилавка, чувствуя, как похолодел лоб и потемнело в глазах. Она ходила по городу уже три час.
— Присядьте, — аптекарь вышел из-за стойки и усадил побледневшую женщину на табурет. — Вы измучены. Я вижу вас не первый раз. Мне по-человечески жаль вас. Но я не могу способствовать самоубийству. — Покачав годовой, он вернул рецепт. Скажите доктору Булгакову, что с морфием не шутят. Впрочем, он и сам уже, видимо, убедился. Будет говорить вам, что все кончено, что найдет силы бросить, не верьте — надо серьезно лечиться, если еще не поздно. И предупредите его, что, если аптекари сообщат об этом в медицинскую управу, его могут лишить печати. Тогда уж к профессии не вернуться.
Тася предстала перед мужем с пустыми руками.
— Не дают нигде. Заметили, что доза большая, грозятся отобрать докторскую печать. А значит, врачом тебе уже не быть. Надо уезжать.
— Всему конец… — Он обреченно опустился на табурет. — Ненавижу, слышишь, ненавижу! — закричал отчаянно и страшно, швыряя в стену все, что попадало под руку.
— Надо ехать домой. Там все как-то образуется. Там родные, знакомые, тебе обязательно помогут, — взмолилась Тася, надеявшаяся, что Киев спасет, поможет. Если бы кто-то знал, как трудно сражаться тут с ним одной!
— Киев? Как я там появлюсь таким?.. Невозможно… — Михаил уронил на колени исхудалые руки. Сейчас он был так похож на загнанного, попавшего в ловушку зверя, что у Таси от жалости дрогнуло сердце.
— Так больше нельзя, пойми же, Мишенька!.. Посмотри паевой руки, посмотри! Они же прозрачны, одна кость и кожа… Погляди на свое лицо… — Тася сжала его костлявые плечи и встряхнула: — Слушай, Миша, ты погибнешь. Заклинаю тебя, уедем. Если мы не уедем отсюда в Киев, я удавлюсь. Ты слышишь?
Он поднял на нее пустые глаза. Видел ли тогда постаревшую, измученную Тасю?