копеечные призы, ставки-приманки; они толкались, отчаянно ругались и спорили на какой номер ставить – и откуда у пенсионеров такая страсть к азартным играм? А когда через час санитар позвал их на обед и дуралеи с пустыми карманами побрели в свой приют, Коган, пересчитывая потные от чужих ладоней купюры, уже сворачивал своё казино-шапито, другие посетители парка его не интересовали. Адрес дома престарелых и день выплаты пенсии – для толкового человека это почище, чем Эльдорадо. Час работы на свежем воздухе и полтыщи в кармане, а вы говорите – Клондайк! Удивительно, но Коган был русским, чистокровным уральским русаком, ну, может, чуть с татарщинкой, как же без этого и поэтому, когда заявлял, что еврейство не национальность, а состояние мятежной души, определённо знал, о чём толкует. Выехав по подложным документам и помыкавшись сперва в Ганновере – тогда немцы с неожиданным, но кратким радушием принимали русских евреев – после, к собственному удивлению, очутился в Хайфе – тамошний климат уж очень хорош (тем более, по сравнению с родным Челябинском – лучше и не вспоминать, дрянь, а не погода), отпустил кучерявую рыжую бороду лопатой. Однако уже через несколько лет, разочаровавшись в идеях пан-сионизма и его влиянии на парламентаризм, а главное, из-за угрозы неотвратимо надвигающегося конфликта с местным уголовным кодексом, плюнув на всё и чисто выбрившись, перебрался через Атлантику. Здешний климат, это, конечно, не средиземноморье, но уж и не Челябинск, слава тебе господи. Короче, жить можно. Особенно если знаешь как. А уж насчёт «как» Коган был безусловным экспертом. Ну вот, к примеру, работа. К работе, как средству добывания денег, Коган относился с презрительным превосходством поэта-романтика, хотя ни поэтом, ни тем более романтиком никогда не являлся. Он обладал удивительным свойством, почти сверхъестественным даром выжимать деньги из всевозможных организаций, фондов и комитетов содействия, помощи и спасения. Причём, как правило, из нескольких одновременно. Исполнял он это с безукоризненностью виртуоза и усердием медицинской пиявки. Ещё Коган был совершенно уверен, что как никто другой умеет наслаждаться жизнью, умение это, отточенное с годами и доведённое до абсолюта к зрелой поре тихой старости, заменило ему убеждения и принципы и стало его нерушимым кредо. Вот и сейчас, когда по тускнеющему небу уже начали показывать не бог весть какой закат, неброский, пыльный – всё больше в лимонных тонах, Коган туманно улыбался и щурился, причмокивая, ловил на нёбе приятную горечь только что выпитого пива, своего пятичасового, предвечернего, с жареным солоноватым миндалём вприкуску, точнее – впригрызку. Ленивой, чуть развинченной (ему казалось – изящной) походкой, он спустился с дощатого настила набережной на пляж и направился в сторону океана. Песок был как соль, мелкий, грязновато-белый и лез в ботинки. Когана это не беспокоило вовсе, он с интересом рассматривал мусор, вынесенный океаном. Остановился понаблюдать, как суетливая пара чаек, на редкость неприятных вблизи птиц, вмиг растерзала замешкавшегося в полосе прибоя краба. – Чисто сработано! – усмехнулся Коган, запустив в нервных чаек смятой жестянкой. – Не зевай, морепродукт! Посмеиваясь, побрёл дальше. Выбеленные, словно обсосанные палки, похожие на доисторические инструменты неясного назначения, пластиковые бутылки разного калибра, вонючие спутанные водоросли, ещё влажные и тёмные, как косы утопленниц – эту гадость Коган брезгливо обходил. Зато со смачным хрустом припечатывал к мокрому тугому песку мидий и мелких улиток. Ещё попалась одинокая туфля, замечательно гладкий камень с голубиное яйцо, чёрный с белым пояском, потом футляр от очков. Коган покрутил его в руках и выкинул в воду. Чуть дальше, метрах в двадцати по берегу, на самой кромке тёмного сырого песка стояла старуха. Её нелепо мордатые башмаки на квадратных каблуках время от времени захлёстывало мелкой волной, пена суетливо шипела как газировка и стремительно убегала обратно. Старуха не обращала на это внимания и пристально вглядывалась вдаль. Коган тоже посмотрел, но там не было ничего кроме воды и чуть порозовевшего неба с обрывками вялых облаков. «Чеканутая, – решил Коган, разглядывая старуху, – как есть, мозг набекрень»
Вспомнилось вдруг, как пацаном возили его к бабке, там была Катька-дурочка у которой дочь умерла, так она её выкопала и в сарае за огородами спрятала, нарядила, в косы ленты вплела, венок из васильков. Всей деревней после смотреть ходили, когда психовозка из района прикатила.
Коган поморщился, сплюнул: «И чего дрянь всякая в голову лезет, вот ведь гнусь, прости господи» Он остановился – замер на полушаге, улыбнувшись, театрально кашлянул и произнёс неожиданным фальцетом: – Здрас-с-се!
Старуха вздрогнула, повернула белое лицо. «Точно – шиза! Во глазища-то бешеные, – весело подумал Коган, – ох и везёт же мне сегодня на старичьё – сами на крючок насаживаются. Щас и эту вмиг отутюжим, – а сам тут же зачастил ласковой скороговоркой: – Прогуливаюсь, видите ли, вечерний так сказать моцион, врачи советуют, да я и сам как-никак э-э-э доктор. Да-с! Психотерапевт. Вот ведь как.
Запнувшись на миг от неудержимости собственного вранья, он снова откашлялся и мотнув головой сказал:
– Сперанский. Доктор… Иван э-э Моисеич.
И, кокетливо шаркнув по песку, добавил:
– Честь имею, так сказать. Если можно так выразиться.
8
Старуха молча глядела на него. «Может, буйная? Ещё укусит. Чего у неё там в коробке-то?» – быстрые мысли сновали в голове у Когана: – Обувь приобрели, я вижу? – кивнув на коробку, – дело хорошее, тем более распродажа. Я и сам уважаю – это ж какая экономия! До пятидесяти процентов! – Коган взмахнул рукой. Глупые чайки, рассчитывая на поживу, метнулись к нему, ужасно галдя и хлопая розовыми от заката крыльями. «Как слабая марганцовка, – подумала Агнесса Васильевна совсем не к месту. – Розовые» Она внезапно увидела всё происходящее отчётливей, резче, словно пыльное окно протёрли. Крикливые птицы, забавный коротышка, – он сказал, что доктор? – а сам птицам кричит «кыш!» – разве ж птицам кричат «кыш» Серый песок пляжа, разноцветные пятна ресторанных зонтиков по набережной, залитый сиреневым мраком силуэт домов и хилых деревьев – а за всей этой нелепостью – небо. Глубокое и бескрайнее – вот куда надо. Красно-оранжевый выдох его как округлая басовая нота – звук уже умер, а эхо бесконечно перекатывается ворча и жалуясь. – А я ноги вконец промочила, – рассеянно улыбаясь проговорила Агнесса Васильевна, – насквозь. Вот ведь незадача. А в коробке, – она погладила крышку, – там не обувь. Ей, в общем-то, было наплевать на промокшие ноги, причём тут ноги – она с удивлением ощутила странное желание, почти непреодолимую страсть высказаться напоследок, рассказать этому нелепому доктору про свою бессмысленную жизнь, про Зиги, о том, как звенят весёлые трамваи над Яузой, разрезая пополам зазевавшихся прохожих.