но и не обеспокоился.
– Послушайте, Жасинто: я путешествую в созданных мной пространствах. Я иногда по-настоящему в них исчезаю… Мне кажется, что я имею на это право. Но ваши рассказы о путешествиях во времени…
Итак, мой двойник ничуть не скрывал, что путешествует внутри своих картин. Только некоторых картин, впоследствии признался он. Но есть нечто еще более невероятное…
– Что же?
– То, что вы вылитый я.
– Может быть, вы и я – один и тот же человек.
– Bêtises[43].
– Необязательно. Меня зовут Ригау, как и вас.
– Не только Жасинтом?
– Меня зовут Синто Ригау-и-Серра.
– Шутки шутите. – Он поглядел на кончик кисточки, на котором было чуть-чуть засохшей краски. И положил кисть на стол. – Вы тоже родом из Перпиньяна?
– Нет, из Баньолеса.
– Это не так уж далеко от Перпиньяна[44]. Вы художник?
– Нет. Я профессиональный вор.
Он замолчал. Потом поглядел мне в глаза и рассмеялся:
– Как и я!
– И вы? Но вы же художник!
– Да, но когда назначаю цены на картины… храни меня святой Ферриол.
Честно говоря, я не знал, подшучивает он надо мной или нет. И на всякий случай посмеялся немного, одними уголками рта. Так, как смеется человек, не знающий, куда себя девать.
И тут я понял, что тоскую о том, что оставил позади. А может быть, меня пугала неизвестность? Что бы это ни было, того, что произошло после, я так до сих пор и не осознал.
Я вышел из мастерской Ригау, не прощаясь, но вместо того, чтобы попасть на парижские улицы стародавних времен, увидел, что иду по проселочной дороге, изъезженной колесами телег, где все пропитано запахом свежей соломы. «Вот так штука», – сказал я себе и обернулся назад, чтобы вернуться в мастерскую Ригау, но там было только поле и стоящие рядами снопы, не лишенные некоего очарования. За моей спиной вставало солнце и грело мне затылок, становилась видна моя тень. Передо мной, еще чуть поодаль, виднелись первые дома незнакомого поселка; а посреди дороги, метра за три от меня, стояла, подбоченившись, красавица-крестьянка и насмешливо улыбалась:
– Куда вы собрались с эдакой тряпицей на голове?
Инстинктивно, чтобы не становиться посмешищем, я попытался стянуть с головы тюрбан, но ничего у меня не вышло, он будто прирос к моей коже.
– Где мы? – спросил я вместо ответа.
– Еще один… – И вздохнула, набираясь терпения. – А где же нам, по-вашему, быть?
– Об этом-то я вас и спрашиваю.
– И тоже на «вы» меня зовет.
Я подошел к девушке поближе. Должен признаться, была она необычайно привлекательна, и уходить от нее мне никуда не хотелось.
Я оглянулся назад, на солнце, встающее из-за расположенного немного в стороне холма, и вздохнул полной грудью.
– Как давно я не чувствовал запаха свежескошенной пшеницы!
– Да-да. И росы, и коровяка, не так ли?
Она протянула мне руку, как будто приглашая следовать за ней вдаль к восходящему солнцу. Тут непонятно откуда послышался звук усталых шагов. И я чуть было не столкнулся с человеком, который появился внезапно и шел мне навстречу. Он остановился передо мной, как будто хотел продемонстрировать свою невероятно безвкусную рубашку в цветочек.
– Вы здесь недавно? – обеспокоенно спросил он.
– Да. А кто вы? И где мы?
Мужчина не ответил. Со лба его катился пот. Он подошел ко мне вплотную и на ухо прошептал: «Задолбало меня все; задолбало до печенок, да еще и жара. И постоянно, понимаете, всегда одно и то же!»
Вид у него был настолько измученный, что вопреки всем правилам хорошего тона я последовал велению сердца. И незаметно стащил серебряную авторучку, кончик которой высовывался из кармана его рубашки в цветочек. Он даже и не заметил. А ручка-то и вправду была серебряная!
Когда крестьянка взяла меня за руку и изящным жестом пригласила следовать к восходящему солнцу, человек в рубашке в цветочек уже исчез незнамо куда.
* * *
Что тут сказать!.. Да, я тоскую. Однако в здешней атмосфере вынужденного безделья я ощутил невыразимую свободу. Я потерял счет дням, поскольку время остановилось. Я не могу сказать, грустно мне или весело. Когда крестьянка манит меня улыбкой, плетусь за ней на Ослиный холм. И у меня уйма времени для того, чтобы писать серебряной авторучкой на шершавой и грубой бумаге обо всем том, что было мною прожито до того, как я попал сюда. У меня остались воспоминания, и я записываю их и потому тоскую. Все у меня хорошо, и, вспоминая прошлое, я хотел бы сказать nunc dimittis servum tuum, Domine, secundum verbum tuum in pace[45]. Да, ведь проникновенные слова старца Симеона на самом деле значат, что мне пора уже умереть. Но повторить их вслух я не решаюсь, потому что в глубине души умирать я не хочу; мне это неприятно. Живу ли я в двух измерениях? Кажется, нет; но должен признать, что не могу разобраться, что было до и что после, и, перечитывая то, что написал, не понимаю, о чем это, будто теряю память. Да, это именно так: я не отличаю прошлого от будущего. Говорю, что тоскую по дому, но не знаю, где он. Однако в то же самое время я, словно старец Симеон, чувствую, что мне очень нужно вручить душу святому Ферриолу и молить его о том, чтобы по благости своей он позволил смиренному рабу своему уйти с миром с этой уродской проселочной дороги, от трижды проклятой свежескошенной нивы с запахом утренней росы, аминь. Я слышу, на ней раздаются шаги.
* * *
– Хотите, я провожу вас до Ослиного холма?
– Чего? – промычал человек в тюрбане, запихивая в карман кипу мятых бумаг.
Она протянула ему руку:
– Пойдемте со мной?
– Я, кажется, был там уже много раз? – неуверенно протянул мужчина. – Правда?
Крестьянка покачала головой и не ответила, как будто постоянная болтовня ей наскучила. Но для ее спутника ее движение осталось незамеченным: он как зачарованный оглядывал окрестности. И словно бы нехотя из глубины души его вырвались слова:
– Ах, что за аромат! И какие краски, это солнце на востоке! Ах, видел бы это Риго…
– До чего вы мне смешны со своим солнцем, – с некоторым раздражением перебила его крестьянка. – Нас это солнце припекает, пока мы пашем, сеем, жнем, молотим да веем. А когда в нем и вправду есть нужда, оно прячется в тумане.
Вдруг она поглядела мужчине в глаза и залилась смехом. Смех у нее был переливчатый, как песня. Он взял крестьянку за руку, счастливый, что такая женщина позвала его на