с глазами, вечно выискивающими подругу, в коротком пиджачке, с косынкой на шее, гвоздикой в петлице (ее не было), лысоватый, но добивавшийся впечатления лохматости, даже некоторой отчаянности. Стихи он читал ровно, скромно, не выпячивал их, знал себе цену и только последние строчки произносил как объявлял себя самого, предваряя грядущие аплодисменты:
И скажет историк усатый,
вгрызаясь в ма-те-ри-ал,
что не был героем Сусанин
а просто тропу потерял.
Я так же бреду лесами,
и не хо-чу пьедестал.
Пусть знают, что я — не Сусанин,
а просто тебя потерял.
— Кто хочет высказаться? — Федорчук, подперев щеку рукой, хитро щурился, обводил свою паству глазами. — Молчите? Дара слова ты всех лишил, Алик, своими искрометными стихами.
— Вы по существу, — хмуро говорил Олег и продолжал чтение:
Что астры? Ах, астры! Да, астры...
Знакомое что-то, влекущее,
излечивающее от астмы
и сблизить два пола могущее...
— Ты это медикам скажи, — заметили в рядах, и Федорчук, поощрительно улыбаясь не видной Олегу половиной лица, стучал по вечному спутнику заседаний графину. Бабкин, поозиравшись в напрасном ожидании льстеца, усаживался. Его у стола, где председательствовал Федорчук, сменял Сергей Степанович Будинцев, сварщик, Герой Социалистического Труда, скромный и приветливый человек в белой рубашке, черном костюме. Когда очередь доходила до него, он вначале терялся, но стоило ему начать читать, он входил в раж, грозил кулаком тунеядцам и пьяницам, позорящим звание рабочего человека, с пеной у рта обличал он прогульщиков. За ним высказывался мясник Глубокий, детинушка в мохеровом свитере; днем он был мясником, с одного удара разрубающим замороженные туши, дающим неверные сведения о весе кур, но вечерами груды свиных почек и бараньих ног сползали с него, как ледники, высвобождая пядь за пядью тоскующую человеческую душу. Для Глубокого члены литобъединения не были покупателями, а были собратьями по перу, мясо им отпускалось не абы какое, и самый постный кусок доставался Учителю, Федорчуку.
Были там и прозаики: женщина-скорняжка, миловидная, молчаливая, всех любящая до слез, совершенно одинокая, кроме родного литобъединения, у нее никого не было. Она писала новеллы на историческую тему и особенно прославилась рассказом, появившимся в городской газете к столетию Парижской коммуны, где действовал отчаянный якобинец; рассказ хвалили, мужчины литобъединения на очередное заседание преподнесли автору гвоздики, и никому, даже Федорчуку, не пришло в голову, что в 1870 году не было и в помине никаких якобинцев. Прозаические произведения писали и братья Текучевы — лирические миниатюры и юморески, по три-четыре рассказа на брата; литобъединенцы давно поделились на два лагеря: одни считали наиболее талантливым из близнецов Диму, другие Валерия.
Конечно, всем этим людям было далеко до блестящего Паши, что ни говори, думала Томка. Днем она, смертельно раненная неутоленной любовью, кое-как справлялась со своими делами: надо было обихаживать Тотошу, обшивать заказчиц; ей казалось, что из-под иглы машинки уже который месяц лезет одно и то же платье, огромное, которое она шьет и шьет, и конца этому не видно, хотя на самом деле платья были разные, как и люди, их заказавшие, не походили друг на друга: сарафан а-ля рус, платье-коктейль (и где они, коктейли, в наших палестинах?), строгий учительский костюм (к доске пойдет Козлов! не прячь голову, Володя, иди-иди!), выпускное, свадебное, к которому Томка навострилась шить из тюля фату, затканную серебристыми цветочками из засахаренного шелка, с серебристой каймой, романтическая фата с напуском на лицо, таинственно и невинно сияют глаза, 65 руб. 00 коп., хотите — берите, хотите — погодите, все одно в комиссионке купят. Тотоша ползал, подбирая тряпочки, тесемки, лепестки цветов на тонких проволочках, складывал их в кастрюлю, заливал водой, «варил борщ»... Ты моя золотая рыбочка! Вечерами Томка сидела над миниатюрными фотошпаргалками школьных сочинений, которые добыли для нее братья Текучевы, читала образ Ниловны как представительницы пробуждающегося сознания в народе и думала о Паше. О Паша, Паша, Павел Ерофеевич! Она боялась обернуться: ей казалось — Паша, как обычно, возлежит у нее за спиной на тахте с книгой «Тысяча и одна ночь» в одной руке, а другая задумчиво тянется к вазе с рахат-лукумом. Томка разражалась слезами: где ты, мой фейерверочный Паша?! И Паша откликнулся на призыв.
«Здравствуй, Тамара, — писал он взволнованным почерком, — как ты живешь, как мой сыночек Антон и теща Полина Петровна, всем от меня большой привет. У меня, Тома, все легиартис, мечтаю снять фильм о Смутном времени. Меня всегда, если помнишь (?!), интересовал этот период российской истории: Болотников, Отрепьев, Мнишеки, Тушинский вор... Снимать придется в разных городах нашей Родины — в Москве, Таллине, Бресте, Вышнем Волочке, и, боюсь, придется ехать за границу. На роль Отрепьева я наметил одного парня, мы с ним учимся и снимаем вместе квартиру, поскольку в общежитии человеку, по-настоящему занимающемуся делом, существовать невозможно. В связи с вышесказанным у меня, Тома, к тебе просьба — пришли денег, 500–600, а в крайнем случае сто, нечем платить за квартиру, а то выгонят на улицу, то есть в общежитие, а там сквозняк, из окна дует. Теще Полине Петровне ничего не говори, а то раскудахчется, а деньги я тебе верну, не сомневайся. И еще присовокупи шапку серую кроличью, у вас можно купить на толчке, моя куда-то задевалась, уши стынут. Деньги лучше шли на главпочтамт до востребования на мое имя, если ты его, милая Томуся, еще не забыла. Нежно целую тебя и сына Антошу, а теще Полине Петровне жму руку. Паша».
Письмо получила Полина Петровна, и она раскудахталась. Полина Петровна кудахтала, что она устроит этому шалопаю смутное время, что пусть он со своей стипендии платит алименты, а то она напишет в его БЗИК всю правду о Паше, кто он есть, и что лично нарисует на большом листе ватмана красочный кукиш и отправит, не поленится, ценной бандеролью дорогому зятю Павлу Ерофеевичу — тоже лично. Томка кивала, но две недели не вставала из-за машинки и потихоньку отправила непутевому Паше триста рублей и требуемую шапку, на что ответа, конечно, не последовало.
...Дверь открывается, и с вязанкой погремушек входит на сцену Паша. Антон застенчиво перебирает шарики опоздавших игрушек. Ах ты, сыночка, кутенька мой родной, кровинушка золотая, помнишь папку?.. Идет коза рогатая... Сейчас мы с тобой оденемся и пойдем в магазинчик, купим трактор, хочешь трактор? Теща, дай пятерку на трактор! Какую такую