Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 97
– Отчего ж не прочитать, коли хороший человек просит! Очень даже интересно, как мои слова в письменном виде выглядят... Так, это вы очень верно подметили насчет моих необоснованных претензий на дом... А я что? Я ничего. Как суд решил, так и есть. Суд, он наш, народный. Хм, а какое отношение к делу имеют мои слова о Панюшкине? Говорить-то я говорил, что он меня в должности не поднимает, но это так, чтоб разговор как-то начать.
– Вы что, Павел Федорович, побаиваетесь Панюшкина?
– Толыса? Это я боюсь Толыса? Слышь, Михалыч, какие вопросы задает товарищ следователь? Послушайте, а между нами, под кого вы яму роете – под Горецкого или Панюшкина? А? Стоп! Не надо отвечать. Я вижу, как у вас в глазах будто табло вспыхнуло: «Вопросы задаю я!» Угадал? На это, товарищ следователь, отвечу вам так... Вы сюда приехали не только задавать вопросы, но и отвечать на них. Мысль мою понимаете? Так что, когда соберете все бумажки в свой портфелик, не забудьте рассказать, что произошло в ту ночь. Всего вам хорошего. Желаю успеха. Пока, Михалыч!
Ягунов долго надевал шапку, старательно застегивал пуговицы, шарил по карманам и, уже собравшись выйти, вдруг живо обернулся:
– А хотите скажу, кто виноват? Толыс! – прошептал он страстно. – Распустил людей! А людей надо – во! – И Ягунов потряс тощим, жилистым кулачком. И тут же, будто ненароком проболтался, сник, ткнул задом дверь, поклонился уже в темноте коридора и скрылся.
– Вот человек, а! – Шаповалов с досадой крякнул. – Вроде и друг Горецкому, а намекнул – пощупайте, дескать, его, не он ли столкнул Большакова с обрыва.
– Бывает, – устало протянул Белоконь. – У нас странная профессия... Врачам люди признаются в самых дурных своих болезнях... И нам тоже... От жены утаит, от детей, да что говорить – перед самим собой человек не всегда откровенен в желаниях, страстях, завистях... А перед нами раскрывается. Смотри, тот же Ягунов, может быть, сам того не желая, дал понять, что никакой он не друг Горецкому, признался, что не прочь увидеть того за решеткой. А я не думаю, что все это он сказал по простоте душевной. Нет, он заранее все обдумал, прикинул, сопоставил, выпил для храбрости...
Обожженное морозом лицо Белоконя стало задумчивым, почти скорбным. Будто только что на его глазах умер человек.
– А может, он того... дурак? – спросил участковый. – И проболтался? – Шаповалов смиренно посмотрел на следователя, молчаливо признав, что в этом разговоре он слабоват.
– Непохож он на дурака... А знаешь, Михалыч, не будь тебя в кабинете, он сказал бы еще больше, ему есть что сказать – многое в Поселке не по нему. А чем-то он мне понравился, не пойму только, чем именно... Кого-то он мне здесь напоминает... О! Панюшкина! Да-да! Конечно, класс несопоставим, однако есть у обоих этакая... открытая агрессивность. Но если Панюшкин отстаивает что-то важное для себя, то этот с отрицательным зарядом, он не защищает ни себя, ни приятелей – он уничтожает. Человеческие отношения, теплоту, привязанность, симпатию. Есть такая категория уничтожателей. Они чаще всего говорят правду. Но их правда ядовита. Она никому не нужна, порядочные люди о ней молчат. В жизни столько всякой правды, что самые черные дела можно творить, не прибегая ко лжи, обману, подлогу. Одной правды достаточно.
– Выходит, ты поверил ему? – удивился Шаповалов.
– Конечно, – Белоконь пожал плечами. – Но я знаю и другое – есть пища и есть отбросы той же пищи... Так вот, Ягунов питается отбросами. Ну да ладно, послушай, Михаиле, как я понимаю, в магазине собирается публика довольно своеобразная, а?
– Ясное дело, кто в такую погоду из дому поволокается ради кружки пива, даже если она будет разбавлена водкой... Есть у нас человек десять-пятнадцать, за которыми глаз да глаз нужен. Как что случится – почти все они то свидетели, то участники. Ума не приложу – что их все время в одно место сводит? Выпить не все из них любят, и подраться не все горазды... Есть, видно, какая-то сила, что людей с червоточинками вместе сводит, а, Иван Иванович?
– Понимают они друг друга, сочувствуют слабостям друг друга.
– Какое сочувствуют! Тот же Горецкий, он выпить не больно охоч, и знаю – противно ему с алкашами, иногда так двинет... Сто метров по снегу скользит.
– И такое, значит, бывает, – обронил Белоконь.
– А чего не бывает? Все бывает. Места у нас такие, что не каждый выдержит. И не в трудностях беда, не в погоде. Оторванность – я так понимаю. Та же Вера... Ведь на Материке примерной бабой могла быть, а здесь... Столько парней вокруг, и у всех глаз горит. И оплошала, хорошего мужика лишилась. А один, помню, начал по ночам на Пролив выходить и во льду могилу себе долбить. Все равно, говорит, помирать. Как-то выходят ребята на смену, а он в ледяной могилке лежит, глазами моргает, в небо смотрит. Вытащили дурошлепа. А сколько спирту на него перевели, растираючи!
* * *
Третий день Панюшкин не находил себе места. Из окна кабинета он видел, как члены Комиссии во главе с Мезеновым, неуклюже переваливаясь в длинных тулупах, выписанных на складе, направляются на Пролив, в столовую, в мастерские, как они так же дружно идут в библиотеку, в красный уголок, общежитие. А заметив, что все гуськом шагают в сторону конторы, к нему, начинал волноваться, злился, ловя себя на том, что спешно убирает стол, поправляет небогатые остатки волос, откашливается.
Но стоило сдержанному Мезенову, шумному Чернухо, робкому Опульскому, восторженному Тюляфтину, решительному Ливневу появиться в кабинете, Панюшкин оживлялся, охотно рассказывал о Проливе, об Острове, о самом себе, шутил, дерзил, не упускал случая поставить кого-нибудь на место и этим как бы доказывал, что не юлит, не угодничает. Но не мог, не мог заглушить в себе беспокойства. Иногда, замолкая на полуслове, задумываясь о чем-то, он спохватывался, боясь, как бы эту мимолетную заминку не приняли за старческую заторможенность, рассеянность. Объясняя способ протаскивания трубопровода через Пролив в зимних условиях, он вдруг замечал, что все не столько слушают, сколько наблюдают за ним. И Панюшкин подтягивался, старался говорить легко, раскованно. Но сбивался и краснел, когда замечал за собой эту фальшь.
Панюшкин наверняка знал: вряд ли что помешает этим людям поступить справедливо. Но будет ли справедливое решение правильным? А что есть мерило правильности и справедливости? Общая выгода? Нет. Она иногда приводит к вопиющей несправедливости по отношению к отдельному человеку. А может, так и нужно? И судьба, жизнь, счастье одного человека ничего не стоят по сравнению с выгодой многих? Сколько же человек должны получить прибыль, доход, пользу, чтобы несправедливость по отношению к одному была оправданной? Сто? Двести? Тысяча? А как будут чувствовать себя люди, получившие выгоду за счет чьей-то жизни?
Если признать, думает Комиссия, допустим, она так думает, что в срывах графиков повинны лишь стихийные бедствия, то Панюшкин может оставаться. Но, спрашивает себя Комиссия, будет ли это лучшим решением для стройки, для самого старика? Будет ли это лучшим решением для страны и для того множества людей, которые, собственно, и представляют собой народ?
Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 97