столь важное для многих (но не всех) теорий гражданского общества, было здесь утрачено[227]. Хашар, в сущности, постигла судьба общественных организаций: то, что прежде относилось к общественной деятельности, теперь касалось деятельности государства.
Отношение к ташкентскому землетрясению со временем не изменилось, хотя подробности и стирались из памяти. В 1976 году правительство республики построило в Ташкенте музей с «монументально-скульптурным комплексом» в честь дружбы народов[228]. Символично, что гранит для стел прибыл с Украины. В репортаже «Правды Востока» о церемонии открытия с благодарностью говорилось о москвичах, ленинградцах и о жителях других братских республик[229], помогавших в восстановлении Ташкента[230]. После этого интерес к теме землетрясения стал заметно спадать. Еще десятилетие спустя, в апреле 1986 года, в прессе даже не заметили «юбилея» трагедии, а затем чернобыльское настоящее стало уже куда важнее ташкентского прошлого.
Почему со временем в прессе перестали вспоминать о ташкентском землетрясении, объяснить нелегко. Несомненно, смены руководства в Москве и в самом Ташкенте влияли на принимаемые решения, а начавшаяся в середине восьмидесятых перестройка и вовсе изменила геополитический курс Советского Союза[231]. В 1985 году ташкентское землетрясение вскользь промелькнуло в мелодраматической истории об отце, запретившем дочери выходить замуж за ее возлюбленного Тимура, поскольку тот принадлежал к низшему социальному слою. Для пущей драматичности режиссер ленты использует документальные кадры разрушенного Ташкента: юноша таскает на носилках камни на стройке, когда внезапно к нему подъезжают двое громил на мотоциклах и угрожают ему расправой, если он не отстанет от дочери начальника. Сцена, вероятно, не так далека от истины – криминальные элементы вполне могли быть связаны с восстановительными работами в городе; впрочем, данный эпизод оканчивается счастливым поцелуем влюбленных. Следом за картинами разрушенного города, на контрасте с бульдозером, сносящим старое здание, семья вселяется в новенький многоквартирный дом[232]. То есть и спустя двадцать лет доминирующим нарративом в контексте землетрясения оставалось создание жилой площади.
Последний фильм о ташкентском землетрясении – «Столица дружбы и тепла» – был снят в 2011 году в авторитарной атмосфере постсоветского Узбекистана и предлагал зрителю все тот же набор тем: дружба, отвага, спокойствие и стремительное восстановление города[233]. Ближе к его концу на экране появляется монумент, открытый в годовщину землетрясения в 1976 году: огромные человеческие фигуры, типичные для советской архитектуры того времени, и расколотый каменный куб, на котором скульпторы вырезали циферблат. Часовой механизм вмонтирован не был, и стрелки всегда показывали время между 5:20 и 5:25 утра – когда произошел первый страшный толчок. Следует отметить, что время на циферблате – местное, а не московское. Поскольку стрелки часов не могли двигаться, время на них как бы застыло в тот самый роковой момент. Эти сцены фильма отражают тенденцию, возникшую после 1966 года, согласно которой рассказ о землетрясении было принято начинать с указания точного времени его начала [Алдылов, Максумов, Турсунов 1970: 23][234].
Но беда не всегда связывается с точным временем. В Америке говорят о целом дне 11 сентября, хотя первый самолет протаранил небоскреб Всемирного торгового центра в конкретный момент времени, отражаемый часами, а не календарями. Назвать день – вовсе не то же самое, что назвать время: ведь первое не потребует никаких механических приспособлений (можно просто отслеживать восход и закат солнца), тогда как для второго таковое понадобится обязательно. На снимках города после землетрясения запечатлено множество самых разных часов, в дальнейшей неработоспособности которых у зрителя не возникает сомнений. Важность механических символов времени состояла в том, что так оно оказывалось подчинено государству.
Советские и постсоветские текстовые и кинематографические свидетельства ташкентского землетрясения говорят о том, что после толчка время остановилось. Что примечательно, время во всех подобных историях определяется сугубо по уличным – и никогда по наручным – часам. Это связано, вероятно, с тем, что уличные часы являются чем-то общественным, в то время как наручные – скорее устройством личного наблюдения времени. С наручными часами граждане управляются по собственному произволению, уличные же регулирует государство[235]. В 1967 году в Киеве автобус упал с моста в Днепр; следователи обратили внимание на наручные часы погибших – многие из них слегка спешили или отставали относительно официального времени трагедии[236]. В Ташкенте же наручные часы продолжали идти, а значит, не останавливалось и время – разве что для тех, кто сам его останавливал ради эффектной истории.
В романе «Время, вперед!»[237] [Катаев 1960] В. П. Катаев подгоняет сталинскую индустриализацию, чтобы подчеркнуть советское стремление ускорить ход времени. Так отчего же в 1966 году идея этот ход остановить оказалась столь захватывающей? С одной стороны, акцент на конкретном, застывшем во времени моменте придает событию нечто воинственное, созвучное вторжению или началу бомбежки; с другой же – таким образом отмечается момент нового начала, день нового рождения Ташкента. Время было единомоментно приостановлено – лишь ради того, чтобы за счет накопленного давления ускорить его ход в будущем. Снимки уличных часов позволили властям замедлить время, прежде чем вновь разогнать его в вихре головокружительных начинаний, свойственных процессу реконструкции. То есть именно благодаря остановке времени ход всего процесса в целом выглядел куда более стремительным.
Временной фокус в описаниях ташкентских событий был значительно сильнее, чем в рассказах о землетрясении ашхабадском. Что, конечно, неудивительно – ведь, в отличие от Ташкента, Ашхабад не был частым гостем на первых полосах – как непосредственно во время землетрясения, так и в последующие годы. О ташкентском же землетрясении годами подробно сообщали всевозможные средства массовой информации по всей стране. Да, выполнив свою пропагандистскую миссию, эта тема несколько отошла на второй план, однако на важнейшем начальном этапе восстановительных работ каждый по-разному, но так или иначе обязательно узнавал о событиях в Ташкенте. На всесоюзном уровне читателям сообщалось о масштабной реконструкции города и возможностях оказать добровольную – физическую или финансовую – помощь его горожанам. На местном же уровне «Правда Востока» писала о серьезных просчетах и недоработках, предостерегая читателей относительно роста преступности и прочих опасностей, следующих за всяким бедствием. Да, пресса не была свободной, но была вполне честной.
Несомненно, одним образом предлагали понимать происходящие в Ташкенте события официальные средства массовой информации и совершенно иным – сами улицы города. Архитекторы объезжали Ташкент, составляя все новые проекты и планы, рабочие без устали заправляли бульдозеры, вздымали высотные краны, а добровольцы-студенты, не жалея сил, расчищали улицы от завалов. И если многочисленные огрехи в этом процессе в целом пресса часто с готовностью признавала и освещала, то о разнообразнейших перипетиях, так сказать,