разницей, что бедняга Б.Б. и хотел бы быть собой, да не мог.
* * *
Шло время, и постепенно-постепенно становилось все яснее, что, не являясь собой, просто потому что себя как такового не было, Б.Б. отнюдь не хуже, не злее — не говоря уже, не глупее — тех, кто собой были, и, напротив, за редкими исключениями, лучше тех, кто были самими собой. Он был чемпион эгоизма, он свой эгоизм не скрывал, и не скрывал не так, как все, кто делает из демонстрации эгоизма более или менее чарующий спектакль: знаменитости, влиятельные и богатые люди, домашние авторитеты, чудаки, — а из опять-таки эгоистического соображения, что зачем спектакль, когда и без него не может не получиться. Эгоизм ни в чем, кроме себя, не нуждается, он нуждается в ком-то, но эти кто-то — его сырье, и не занимается же огонь тем, чтобы произвести впечатление на дрова, когда их сжигает. Это была коренная ошибка в рассуждениях Б.Б., точнее, упущение в его представлении о мире. Он не обладал ничем, что люди, не называя, ощущают как право на эгоизм, стало быть, действовал против общепринятых правил и на свою беду был совсем, нисколько не обаятелен. В этом смысле он мог выглядеть в глазах людей чудовищем, бессознательно они даже были заинтересованы, чтобы он так выглядел и они на фоне его непривлекательности представлялись бы себе и друг другу милее, благороднее или хотя бы приемлемее, чем без него.
Я любил с ним разговаривать, я не любил только, чтобы даты, частота и продолжительность наших встреч диктовались им. Его мнения были независимы, его наблюдения над людьми — правда, как почти у всех, над их слабостями, пороками и дурацкими сторонами, — его суждения об их поступках и словах бывали пронзительно точны. Они вызывали непосредственный смех и желание видеть так же остро, как он. «Больше нет ни элиты, ни общества, — сказал он, придя с дня рождения филолога и лингвиста, известного тем, что о нем, когда он был еще молодым человеком, с похвалой и с удовольствием говорили все: Пастернак, Ахматова, Солженицын, Бродский — и которого все, включая и остальных всех, называли великим филологом и лингвистом. — Нет больше ни избранных, ни даже званых. Там была жена Евтушенко, которая час рассказывала о своем опоясывающем лишае и показывала живот и спину. И никто не мог ее перебить, и каждый старался тему поддержать. Там была жена шансонье Муслима Магомаева, которая одновременно с ней говорила о черной икре, о каспийской черной икре, о черной икре, и ни разу о красной. Там была жена нашего культурного атташе в Дели, которая после них говорила о том, как выгодно в Индии продавать бутылки из-под “Советского шампанского”, потому что из их стекла индусы изготавливают фальшивые изумруды. А в промежутке именинник говорил о Леви-Строссе, о Генрихе Бёлле, о Фестском диске, шумерском алфавите и запасниках Эрмитажа. Потом все спорили, какой путь от аэродрома Орли до Бурже короче, — все, кроме тех, кто безмолвно и смущенно весь вечер улыбался».
Тон Б.Б. был ровный, информативный, речь легкая. Он тонко реагировал на встречные реплики и вообще был живой и умный, но вдруг начинал звонить по телефону, звонок за звонком, и все об устройстве свиданий — на завтра, на через день, на через месяц. Не смущался, что прервал так грубо ваш с ним разговор, не стеснялся твоего присутствия, не замечал твоего недовольства и даже как будто не слышал твоих призывов положить трубку, чтобы дать желающим прозвониться. Телефон был и на всю жизнь остался его пунктиком, он ничего не мог со своей телефономанией поделать. Много лет спустя я торчал полторы недели в Манчестере на одном из тех невероятных симпозиумов под названием «Мир и история», или «История и искусство», или «Искусство и наука», на которых любой может выступать на любую тему. Б.Б., конечно, в нем участвовал. В один из дней за мной заехала моя бывшая жена, англичанка, и мы на машине отправились на север навестить ее родителей. В Манчестер мы вернулись в третьем часу ночи, город был совершенно пуст, неподвижен, освещен мертвыми фонарями — и вдруг фигура Б.Б. метнулась через улицу как раз перед машиной, так что мы вынуждены были тормозить. Он не обратил на нас никакого внимания, потому что был устремлен к телефонной будке, ворвался в нее, сбросил на пол сумку с плеча, дернул молнию, выхватил записную книжку, распахнул и стал быстро и сильно нажимать кнопки. «Звонит в Голландию, — предположила моя бывшая жена, — там через неделю в Дельфте симпозиум “Наука и мир”».
Еще один парадокс, который произвела натура Б.Б., заключался в том, что он был лишен интуиции, начисто. Все, что он делал и чего добивался, он делал и добивался обостренным интеллектом. Интеллект и вообще, если он находится в состоянии готовности, то всегда в готовности сорваться с места. Ноги уже укреплены в колодках, вес переброшен на плечи, а они передают его, насколько возможно, кистям, а те большому и указательному пальцу, таз приподнят — интеллект готов метнуться вперед при любом щелчке, он примет за выстрел стартера простой хлопок в ладоши и, рванувшись, не сразу останавливается, даже и слыша команду «фальстарт!», не сразу с ней соглашается, не желает прервать начатой стремительно и безоглядно дистанции. Интуиция же топчется где-то за его спиной, позади стартовой линии: чтобы выйти на дистанцию, ей нужен разбег, нужно время для прикидки, начинать ли ее вообще, не победить ли интеллект, просто дождавшись двух его фальстартов и снятия с забега. Она не спешит, потому что в любом случае, как бы быстр и могуч он ни был, на финише она будет первой.
Б.Б. не мог что-либо предчувствовать, потому что не умел чувствовать. В общепринятом смысле слова. Он чувствовал жар и холод, физическую боль, настроение собеседника, опасность, но, как уже было сказано, не чувствовал меры. Если у него болел зуб, он не знал, достаточно ли он болит, чтобы идти к врачу. Если собеседник был к нему не расположен, он не понимал, насколько, и ждал, чтобы тот сказал: я не расположен к вам до такой степени, что не хочу больше с вами разговаривать, — а если этого не слышал, то продолжал с ним разговаривать как ни в чем не бывало и тогда, когда любой другой на его месте смотал бы удочки. А так как произнести в глаза живому человеку это трудно, то сплошь и рядом он брал в оборот людей,