Куснул меня, засранец, и не в первый раз. К тому же с мальчишкой Кастенгов только-только дело замяли, зачем мне проблемы. Держать такую тварь на ферме — один риск. Так что надо было решать. За конюшней, пулю в лоб, без мучений.
У меня дрожала челюсть. Губы, зубы, глаза. Я медленно встал и пошел к двери. В дверях обернулся попрощаться:
— Я жалею только об одном. Что в тот вечер промазал.
Он поскреб щеку, он был плохо выбрит, кожа висела на нем, как пижама, ставшая слишком большой к закату жизни.
— Потому что отдача, — объяснил он, пожимая плечами.
Я часто представлял себе их встречу. Я чистил своих родителей, драил, как медную посуду, чтобы снять черный налет. Поднимал им головы, разгибал спины, делал стройнее тела, зажигал огонь в глазах. Наверно, они влюбились друг в друга, когда кружились под разноцветными фонариками четырнадцатого июля, а может, наоборот, все остальные вращались в танце, а они замерли на месте. «Твой отец был красавец, — сказала мать, — он был ласковый, нежный и танцевал как бог». Я тысячу раз думал об их встрече, особенно ночью, когда мне казалось, что я вот-вот задохнусь. Они наверняка любили друг друга, иначе какой мне резон — жить на свете, дышать, занимать чье-то место? Но куда она потом подевалась, эта любовь? Я заглядывал под кровать, выискивал ее на холодных стенах, в лесу, высматривал в глазах матери, а потом и других женщин, пока наконец не понял: она обратилась в камень. И камень этот куда-то закатился, выскочил в прореху в кармане: может, они и хотели его найти, но поди сыщи камень в каменоломне мира.
На вокзале, пока я ждал свой поезд на Париж, ко мне подошел человек, которого я узнал не сразу. Это был бывший капитан жандармерии, тот самый, что не стал искать Корку, друг Командора. Он сообщил мне, что возвращается из Бордо, дробили камни в почках. «В первый раз с дробями все сошлось! Вот тебе и математика!» — воскликнул он и засмеялся так громко, что дремавший в кассе начальник станции вздрогнул и проснулся.
Разговаривать мне не хотелось, но я отвечал вежливо: «Да, я палеонтолог». Бывший капитан нахмурился: «Па-ле-он-то-лог?» — «Совершенно верно, что-то вроде врача, если угодно».
— Что ни говори, мальчик мой, а ты все-таки в отца пошел, это точно, — сказал он мне, когда мы прощались.
— Что, простите?
— А то. Мы ведь с твоим отцом в школу пошли вместе. Только Анри скоро пришлось ее бросить и работать на ферме, когда старик ваш пострадал от немчуры. Помнишь деда?
— Я его не застал.
— Ну, значит, сочельник тысяча восемьсот семидесятого года. Получает он вдруг от фрицев подарок — новенькую гранату. Он было отослал ее обратно, в смысле, что nein, danke, а она возьми и разорвись прямо у него под носом. Еще повезло, одну руку всего оторвало мужику. Короче, как он вернулся, учительница приходит домой к твоим, значит, деду с бабкой и просит не забирать отца из школы, что он, мол, и пишет лучше всех, и точно далеко пойдет, может, возьмут даже писарем в нотариальную контору. Вот я и говорю, что он вроде тебя был. Анри, он бы точно выучился, я так думаю. Бабка твоя была не против, но дед им быстро напомнил, кто в доме хозяин... Он и с одной рукой умел так проучить, чтоб все уважали. На ферме работать надо? Надо! И точка. Не то что теперь, одни машины. Так что твой Анри тоже мог стать ученым. Может, и не таким ученым, как ты, — согласен, но ученым на наш манер. Единственное, в чем вы с отцом совсем не похожи, так это в том, что он был драчун. А вот ты... не очень.
Я видел жалость в его глазах, жалость к тому, кто не умеет драться. Потом прибыл мой состав: свисток, поезд на Париж отправлением в 15:14 подан на посадку, дамы и господа, просим занять свои места, осторожно, двери закрываются.
Снег мое имя: отныне я снег и ничего, кроме снега. Он везде. Лежит на горах и в котловинах, висит на гребнях. Он у меня за шиворотом, в обуви, в варежках. В легких, во рту и в глазах. На ресницах, в бороде, в палатке. Я весь — снег.
Первые недели прошли трудно. Сначала была эйфория. Эйфория оттого, что я смогу продержаться на запасах мяса и сухофруктов, которых мы взяли на целую армию. Джио разбил лагерь в безопасном месте, я мог не бояться схода лавин. Холод стоял терпимый. У меня было почти пятьдесят литров масла, и я каждый вечер разводил небольшой костер, тщательно экономя горючее. Я разжигал его так близко к палатке, как только осмеливался, и когда он начинал слабеть, я залезал внутрь и свертывался калачиком в остатках его тепла.
Вскоре я понял, что в таких обстоятельствах надо ждать подвоха со стороны разума. Ему не на чем фиксировать внимание, и тогда он обращается внутрь и постепенно перемалывает себя. Поэтому я ежедневно пересказываю, пережевываю, повторяю пройденное в университете. Перечисляю геологические периоды: кембрий, ордовик, силур — и так до четвертичного, затем делю их на эпохи: палеоцен, эоцен, олигоцен, устанавливаю датировку, жонглирую цифрами, один раз — от начала до конца, другой раз — от конца к началу, в уме заново творю Вселенную, создаю Солнце, леплю Землю, формирую климат, зарождаю жизнь на дне океанов, раздвигаю континенты, Азию туда, Америку сюда, населяю их чудовищами, подобными тому, которого я искал, потом заставляю вымирать, хожу на четвереньках, выпрямляюсь, осваиваю огонь, металл, воздвигаю города, тяну желтый коридор до своего рабочего закутка в подвале, сажусь за стол и в изнеможении засыпаю. Назавтра я начинаю все сначала.
Тяжелее всего тишина. Шел снег, много раз. Я больше не слышу, как трещит ледник. Я не слышу ни единой птицы. Остался лишь ветер, и я рад его нечастым визитам. Когда он дует с юга, с долины, я закрываю глаза и напрягаю чувства, я пытаюсь выудить все, что он подхватил по дороге: обрывки разговоров, вздохи любви, скрип вывесок, запах асфальта, велосипедную трель и рождественское песнопение, все, что может втиснуть туда мое воображение.
Я изредка пою, но стараюсь не говорить сам с собой. Сколько бедолаг я встречал по дороге