его — вот он, прямо перед носом, смотрит пустыми глазницами; и когда прошел ступор, расхохотался.
Теперь мой черед идти к железной тропе, через три дня после моих товарищей. Из-за кулис горных пиков ползут театральные облака, такие лиловые, такие щекастые, что кажутся бутафорскими. Спускаться при таком прогнозе погоды? Безумие. Но еще большее безумие — медлить.
Я нашел дракона Леучо. Он спал, лежа на океане сушняка, и выглядел немного грустно. То был не бронтозавр. Не апатозавр или диплодок. Это был вообще не динозавр, а старый добрый северный олень, а может, и лось. Но явно очень старый, — знак того, что на этом плато действительно была жизнь, по крайней мере во времена последнего обледенения. Я сразу понял, как мог Леучо, напуганный, впечатлительный мальчик, принять его за дракона. Куча белых коряг, на которых покоилась голова, должно быть, показалась ему гигантским скелетом. Бедный Леучо, вот уж, наверное, страха натерпелся. Бедный Стан, вот уж дурак так дурак.
Голова несчастного карибу датируется концом плейстоцена, не исключено, что ей десять тысяч лет. Для профана — сокровище. Для палеонтолога — курьез. Подобные открытия не редкость. Развязка комическая, когда-нибудь я непременно посмеюсь над ней. Лет через тридцать-сорок.
На подступах к железной тропе я машинально пристегиваю обвязку. Неделей раньше открывшийся отсюда вид ошеломил меня. Зелень, охра, красное пятно далекой пастушьей хибары после недель каменной серости царапали мне сетчатку. Сегодня все бело. Снег одним мановением величаво уравнивает перепад высот. Мой глаз уговаривает ногу шагнуть вперед, обещает, что впереди гладкая равнина, что внизу земная твердь, а не триста метров пустоты. К счастью, Джио отлично нас вышколил. Новый Стан проверяет каждый жест, каждое движение, помогает мне выжить.
Я стою наготове с карабином в руке, и тут на меня рушится черная стена, и умопомрачение опрокидывает в снег. Я не знаю, что делать! Не знаю, что делать с этим карабином, с этой веревкой, мотающейся в облаках. Я точно видел, как Джио показывал мне движения, он прямо стоит у меня перед глазами. Вот только руки его расплываются, помню лишь глаза — холодные озера.
Нахлестнуть, просунуть снизу, — я пробую разные комбинации, придумываю собственные узлы. Ничего не поделать. Я не понимаю, какими таинственными сплетениями этот кусок металла и эта веревка могут совокупиться, чтобы удержать жизнь. И еще меньше понимаю, с чего я вообще взял, что сумею в одиночку, самостоятельно, без малейшего опыта сделать то, чему другие учатся годами.
На четвереньках, по брюхо в снегу, я отползаю от бездны, тупо глядя на лежащую передо мной впадину, ту самую, из которой я только что вышел. Давненько я не плакал. Я не плакал по матери. Не потому, что не хотелось, наоборот, весь череп был полон жгучей воды, которая так и просилась наружу, но Командор сверлил меня взглядом, и я не хотел выглядеть перед ним девчонкой.
Теперь наконец я могу оплакать и дикий провал, случившийся по моей вине, и мальчика, которого забрал ледник, и дружбу, которую перемолола гора, и эти чертовы веревки, и свои дурацкие руки, и собственное безумие, причины которого не важны. Я хотел поверить в сказку. Отлично, вот вам и сказочный сюжет: буду жить в ледяном замке, пока меня не освободит весна.
ЗИМА
Я б не поехал, если б не история с наследством и всякие документы, которые надо лично подписывать у нотариуса, что-то там про банковский счет, который остался от матери на родине. Предстояло провести ночь в логове зверя. Снова увидеть Командора. Это было десять лет назад. Больше мы не встречались.
Я не возвращался домой с тех пор, как уехал из деревни. Фермы не меняются, я приехал в белый сезон, похожий на все другие. Я постучал, никто не ответил. Мастерская была пуста, амбар тоже, я толкнул большую деревянную дверь.
— Папа, ты здесь?
Внутри пахло старостью, старым камнем и старым человеком. Дом источал тишину остывшего очага, воспоминания о супах и отрыжках.
— Папа, ты здесь?
Он лежал в гостиной, в ногах у него валялся опрокинутый столик, а вокруг веером — материнская коллекция ангелочков, все — вдребезги. Он оттолкнул меня, когда я хотел его поднять.
— Приступы гребаные, — буркнул он.
Он не сказал мне «здравствуй», и я не спросил его, сколько времени он провел, лежа в этом фарфоровом чистилище, скованный по рукам и ногам подагрой и непомерной своей гордыней. Волоча ноги, он уселся за стол в гостиной. Скатерть была все та же, но океан красно-белых квадратов превратился в лужу. Все было мизерным, неказистым. Он налил себе стакан, хлопнул себя по лбу, взял второй и наполнил до края, а потом двинул ко мне.
— Ну как живешь, сынок? Давай-ка, расскажи. Мне тебя не хватает. Только вчера про тебя говорил.
— Помнишь у Кастенга парень подрастал? Теперь принял отцовскую ферму. Хотят землю прикупить. Денег будет куча.
— Я тоже скучал по тебе, папа. Ты бы поберег себя. Может, лучше взять кого-то по хозяйству. Я буду чаще приезжать.
— Я профессор университета в Париже.
— Я знал, что ты далеко пойдешь, сынок. Чего там, я горжусь тобой.
— И чего профессор делает?
— Исследует.
— Много ты там наисследовал?
Двадцать лет молчания, бездонного, как пустая поильня в разгар лета, и нам нечем ее наполнить, нет ни капли. Командор с гримасой двинул стулом, взял на буфете вторую бутылку. Я было дернулся, он заорал:
— Да не нужны мне помощники, блядь!
Скукоженный старик в серой нательной рубахе внезапно исчез. Когда он уселся на место, это снова был великан с руками как бревна, способный поднять в воздух наковальню, зверюга, танцующий на удивление легко, — должно быть, эта странная грация и покорила мою мать под фейерверком четырнадцатого июля.
— Годами горбатился на тебя да на испанку. И как вы меня отблагодарили?
Второй стакан. Я никогда не видел Командора пьяным. Бил он всегда на трезвую голову.
— Вот и пойми, с чего у тебя все не как у людей. Нет чтоб жить на земле! Знать свое место. А земля-то ведь — хорошее место. — Третий стакан. — И чего тебе взбрендило учиться... Моя бы воля, я б тебя проучил! А еще та история с псиной.
Корка?
— Что за история?
— Да все мать твоя — просила не говорить. Я б сказал тебе правду, как мужику.