с этой загулявшей компанией и зажмурился. Зачем он тогда так влип, зачем? Влип мелко, позорно, как самый распоследний крохобор! Зачем он вообще так бойко-нагловато усвоил этот прием: «зарабатывать на простаках»? Начал с копеек, а кончил рублями. И как только ни ухитрялся! А сколько их было: именин, праздничных встреч, загулявших компаний, свадеб… Но эта последняя компания из Охи…
Уля работала с ним в паре. Как она старалась! И какой деликатной она была с гостями! Он подзадоривал ее: «Уленька, делай, как я, учись! Держись меня!» Она улыбалась и обслуживала гостей с упоением. Он только поправлял ее изредка…
После работы он сунул ей в руку несколько рублей и прошептал: «Это твои. Заработанное — пополам». Вот тогда его и обжег наивно-удивленный взгляд ее округлившихся зеленовато-серых глаз. «Какая мерзость! Возьми их себе! Возьми!» И она кинула рубли… под ноги ему.
С того дня он словно сник. Он не выносил ее открытого взгляда. Он раскаивался, казнил себя, стал раздражителен и зол…
Чадин простонал, но уже не от боли, а от непоправимости содеянного.
Давно уже зашло солнце, голубоватые потемки сменились сумерками, когда Чадин, измочаленный весь, обессиленный, стал выбираться из распадка, и тут до него донесся близкий собачий лай, а минутою позже его уже поддерживали сильные руки Максима, и вокруг них, поскуливая, крутился лохматый светло-рыжий Барс. Максим на лыжах, с двустволкой, разгоряченный бегом, без обиняков спросил:
— Нога?
— Да-а, — прохрипел Чадим.
Максим ловко снял с него рюкзак, ружье и навьючил все это на себя. Затем освободил от палки правую, безвольно опущенную руку Чадина.
— Опирайся на меня. Смелее! Двигаем.
Чадин почти повис, обхватив рукой за шею Максима, и только помогал отталкиваться палкой в левой руке. Барс метался взад-вперед, изредка взлаивая. Начинало темнеть. Впереди мелькали разбросанные огни поселка. Максим пояснил: «Только подкатил к гаражу — Настеха там! Отозвала и шепотом: мол, ушел и пропал… Чую — неладно. Я домой, снарядился, бегу, а на повороте навстречу — вездеход со стройбригадой, листвяк для фермы заготавливают. Тормознули, кричат, мол, уж не браконьера ли ловить? Я засмеялся — и дальше. Выстрелы слышали… Твои?»
Чадин охрипшим голосом, изнемогая от боли, сбивчиво рассказал о случившемся. Он ничего не утаил. Как на исповеди.
Максим выслушал, не перебивая, и молчал до самого дома. Тут их встретила встревоженная Настя. Максим мигом прервал ее охи и ахи: «Настеха, пока мы распрягемся, дуй в клуб, брякни по телефону «скорую»!»
Настя в считанные секунды выметнулась со двора.
Поздним вечером, когда дети уже спали, Максим и Настя тихо беседовали на кухне при свете лампочки.
— В травмпункте, пока врача ждали, он жаловался мне…
— И на кого ж он жаловался-то?
— Ни на кого. На жизнь свою.
— Вон чего! — изумилась Настя и покачала головой. — Живет королем — и на тебе… Вот те Глеб! Какого ж рожна ему не хватает?
— Не суди так легко, Настюша. Не знаешь — не суди.
— Да не сужу я, сам он мне хвалился.
— А мне сказал: не знаю, куда деть себя…
— Вот те раз!
Настя уставилась на мужа синими глазами, выпятила нижнюю губу и поправила туго повязанную косынку.
— Максим, послышь-ка, а может, мы чем-нибудь ему подмогём, а?
Максим шумно и протяжно вздохнул.
— Он чего-то не договаривал, что-то его грызет… Боюсь, ничем мы ему не поможем. Ничем, понимаешь, Настеха?
Она подумала и тоже тихонько вздохнула.
— Ну а как нога?
— Не знаю. Его увели, и он махнул мне рукой. Я ушел.
Лампа ночника отбрасывала на изголовье больничной койки зеленоватый отсвет. При таком освещении его похудевшее за один день лицо напоминало маску. Тяжелое тело под одеялом бугрилось, а загипсованная нога, как бревно, была подвешена в таком положении, что не причиняла боли пострадавшему. У него был слабый жар, он полудремал, полубредил. Один раз он очнулся, напряг свою мысль и долго лежал с открытыми глазами… «Ты искал золотую середину, а что ты нашел? И там — не можешь, и тут — не знаешь, как быть, и куда теперь — сам не знаешь…»
Потом он снова впал в забытье, и ему полуснились, полумерещились таежные дебри, в которых он плутал и не мог из них выбраться.
КЕДРОВАЯ ВЫСЬ
Они приезжают на работу порознь: Тихон — на светлогривом мышастом жеребчике Соколе, а Федор — на новехоньком мотоцикле. Жеребчик иногда оглашает тайгу томительно-призывным ржаньем, зато мотоцикл трещит по малоезженной дороге так, что птицы срываются с веток и шарахаются в таежную глубь.
Сейчас самая середина лета, все травы в буйном цвету, зелень лопушится вовсю, а в тени кустов стоит прохладный сумрак и болотно пахнет чистецом, этим «дурнопьяном». Только могучие кедры и молодой пихтняк распространяют вокруг свой смолисто-целебный дух.
Тихон любит неспешную езду и по пути ко всему приглядывается, вслушивается в лесные звуки и шорохи, временами останавливает Сокола и собирает лекарственную траву — это для Ольги, своей жены, которая делает разные настойки из этих трав.
Федор же по обыкновению с опозданием выезжает из дома и потом уж несется на мотоцикле как ошалелый, ничего не слыша и не замечая, кроме ухабистой дороги и мелькающего по сторонам кустарника и разнотравья.
Тихон и Федор живут в рабочем поселке, обоим уже лет под сорок, оба трудятся в лесхозе; один — лесником, или, как его односельчане прозвали, объездчиком (лесные угодья объезжает, охраняя); другой — разнорабочим, то есть куда пошлют. Теперь они занимаются санитарной рубкой просек: срубают чахлый подрост, осинки и лозняк, убирают валежник и сушняк. Тихон, правда, не по своей воле подрядился в напарники к Федору, не Тихоново это дело — санитарные рубки, но людей мало, и начальство назначило его, как лесника этого обхода, поработать хоть полсезона. Ну а вдвоем, как ни поверни, и сподручней, и веселей.
Тихон просыпается на самой зорьке, когда в доме еще сонная тишина; спят ребятишки, всхрапывает Ольга, и Тихон старается не потревожить их. Одевшись, он на цыпочках выходит во двор, любуется алеющим на востоке небом, потом плескает себе на лицо затхлой дождевой водой из бочки и направляется за жеребчиком.
Стреноженный Сокол пасется за огородом, на небольшой луговине. Заметив хозяина, он вскидывает голову, раздувает мокро-розоватые ноздри и тихо, приветливо ржет, помахивая длинным, как шлейф, хвостом. Резиновые сапоги Тихона от обильной росы помокрели до колен и блестят, как лакированные; ногам от них прохладно и всему телу так свежо, а кругом все так росисто, зелено и душисто, что у Тихона