Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 33
пса. На стене еще висят портреты деятелей театра в светлых рамках. Они ни о чем не напоминают, будто попали сюда по ошибке. Есть старые забытые театральные служащие, словно свернутые знамена на чердаке. Сохранились вестибюли с добротным паркетом, по которым можно прогуляться в антракте. Но нет в театре торжественности, ни к чему здесь кресла, портреты, старые слуги, бархат. А антракты для чего? Чтобы выпить чаю в буфете. От публики исходит запах масс. В театр они забрели случайно. С тем же успехом могли пойти на собрание трудящихся. Нет никакого общественного события. Занавес не нужен. Разве перед трибуной поднимают занавес? Разве в музее снимают драпировку с картин? Публика – неважно, платит она или нет, в ложе ли сидит или на галерке – выглядит как присланная сюда за государственный счет центральным управлением культурной пропаганды. Над партером витает трезвая дидактическая мысль, проявляющаяся, к примеру, в театральных представлениях для школьников в послеобеденное время. Посещение театра – это домашнее задание для прилежных учеников, социальная обязанность, и лишь на одну десятую – развлечение. Критическое мышление еще спит, аплодисменты раздаются регулярно, в каждой паузе.
В Москве по-другому. Публика в театре Станиславского, например, состоит не только из горожан и интеллигенции. Женщины приходят в театр нарядные. В первых рядах, где билеты очень дорогие, и в ложах (примерно по 6 рублей) сидят иностранцы и люди с контрамарками. Курят только в помещениях для курения. Антракты имеют смысл, и старые портреты суть опора для воспоминаний. Нить традиций не прервана, бархат обновляют. Старые театральные служители держатся с трагическим достоинством. Сзади, на самых дешевых местах, сидят дамы и господа из прошлой жизни, под сенью балкона, с прежней наглаженной торжественностью, хотя и плохо одетые. Если там уже лузгают семечки – здесь еще с замиранием бьются сердца. Прекрасно сохранившееся, старое, отточенное критическое мышление управляет эмоциями восхищения и реакцией готовых к аплодисментам рук. Актер по-прежнему считается индивидуальностью и может рассчитывать на интерес. Знакомые встречаются в антракте. Один не перестает удивляться, что другому удалось пережить революцию. Встречаются даже отдельные юные барышни, без ума от искусства, проникновенные создания, но несколько нереальные, такое впечатление, что они получили от правительства временное разрешение на жизнь. А схватишь за косичку, и они растают. Чинные господа с бородами явно дореволюционного происхождения сидят с предупредительным, но отстраненным видом, кажется, прикоснешься – и наткнешься на холодное стекло. У их жен сто раз перелицованные наряды, дырки, проеденные молью и пробитые пулями, заштопаны. Новых граждан, спекулянтов, нэпманов, существующих только потому, что марксизм смотрит на них сквозь пальцы, можно опознать по особому поведению. Они не любят сидеть в первых рядах, чтобы не попасться на глаза полиции и налоговой службе. Платья на их женах, помада, румяна и пудра, выписанные из Парижа, дорого обошедшиеся на таможне, заметны и без того. То и дело попадаются красноармейцы, отличающиеся элегантностью. Летчики или политическая военная полиция; элегантность у военных – признак интеллигентности. В большой московской опере («balschoj teatr») обладатели контрамарок сидят в ложах. Это представители коммунистической партии, члены Центрального комитета, колесики и винтики госаппарата, с официальным видом, одетые намеренно и демонстративно в повседневную одежду, с карманами, набитыми газетами. Прочие владельцы контрамарок распределены по всему зрительному залу. Остальные билеты продаются со скидкой. Публика отличается равнодушием. Примы-балерины стары, они танцевали еще в те времена, когда Россия в метафорическом смысле была вулканом. Театральные бинокли здесь ни к чему, даже если бы они были в наличии. Оперные и балетные спектакли столь же стары, как всеобщие любимицы в балетном хороводе. А еще здешняя публика любит немой балет, блистающую красками пантомиму, некогда усладу царей и челяди, теперь же социально адаптированную черную икру для народа.
С неподдельным ужасом думаю я о знаменитом театре Мейерхольда – имея в виду зрительный зал. Политический и художественный почерк Мейерхольда отчетливее проявляется в оформлении зрительного зала, нежели в революционной режиссуре, с помощью которой драматургия мейерхольдизируется. Этот Мейерхольд, машинист на локомотиве времени, с успехом делает ставку на неудобство для зрителя. Театр, – говорит он себе, – больше не жертвенник для поклонения далекому от повседневности искусству и не место для вечерних услад, где можно развеяться: это пропагандистский форум политического действия, пространство для народа. Поэтому он составляет в ряд узкие стулья, создавая полную противоположность моим представлениям – я, например, мечтал, чтобы все участники народного собрания сидели в удобных креслах. Мейерхольду наплевать на ложи, и его отвращение к традиционному буржуазному «наслаждению» искусством столь велико, что у него в театре участие в спектакле может превратиться в истязание. Зрительный зал безобразен, гол и холоден (тогда как в вестибюле тепло), чтобы подчеркнуть его полную идентичность с дворцом спорта. Дело не в отоплении, а в принципе.
Театр Мейерхольда живет за счет государства, контрамарок и платных мест. Каждый иностранец, приезжающий в Москву, идет к Мейерхольду. Утверждают, что он является представителем революционной драматургии. Пролетариат получает контрамарки, иностранцы платят, буржуа тоже. В дни премьер ничто не препятствует свершению так называемого «общественного события». На премьеру идут снобы – уже существует снобизм нового типа – критики и богатые граждане, а также государственные представители народного образования. Можно, таким образом, увидеть зачатки своего рода нового «общества». Только у Мейерхольда водится «премьерное настроение», со всеми сопутствующими явлениями, c услужливыми, фальшивыми улыбками добрых знакомых, с рукопожатиями, обменом мнениями, даже с каким-то подобием закулисных сплетен в отсутствие кулис – ведь кулисы ликвидированы или сильно редуцированы. Обсуждают наряды госпожи Мейерхольд (она актриса)[37], стоимость спектаклей, существуют разительные отличия в расходах, как в случае с последней грандиозной постановкой «Ревизора», о которой я еще расскажу. Мейерхольд – это то, чем в Берлине был некогда Райнхардт. На премьеру к Мейерхольду приходят люди, считающие, что в этом что-то есть. Они мирятся со сдвинутыми стульями, с холодом, бродят по вестибюлю, хотя он очень узкий. В конце на поклоны выходит сам Мейерхольд, в нарочито желтом спортивном костюме, своего рода идейном наряде.
Люди, интересующиеся Мейерхольдом – о горькая правда! – это интеллигенция, в том числе Луначарский. Пролетариату приходится выдавать контрамарки. Его эксперименты мало интересуют. У него слишком здоровый революционный инстинкт.
Но что несет с собой интеллектуально-революционный театр? Разве что оппозиционный импульс.
Боженька в России
Frankfurter Zeitung, 20.2.1927
Боженька инкогнито идет по улицам русских городов, избавленный ото всех обременительных задач, которыми отягощала его прежняя государственная религия, наделенный законодательно закрепленной обязанностью не вмешиваться в политику, рассматриваемый государственными мужами как нечто несуществующее, недостойное конкуренции. Его
Ознакомительная версия. Доступно 7 страниц из 33