же это замечательно жить в замке или дворце…
— … в тени моего трона, — прибавил Вельзевул. — Однако как далеко уводит тебя воображение! Значит, собираешься стать знаменитой.
— Я достигну этого любыми средствами. Сейчас, когда великие книги уже написаны, современным писателям трудно не быть тривиальными. Даже самый сильный писатель не может писать с таким изяществом и с таким остроумием, с каким написаны лучшие книги.
— А ты и в самом деле талантлива, — ободряет ее Вельзевул. — Как это у тебя…буду ждать, когда вырастет у тебя борода, — малопоэтичное слово, но забавное. Дальше лучше, такая фраза дается легко только женщине — унесешь меня на вершину восторга. Я мозг иссушу, но не придумаю ничего лучше. Чувствуется своеобразие твоей личности. Хорошо, очень необычно, богатое воображение, яркая комедийность, блеск. Между прочим, я обнаружил три погрешности против английского языка. Но это неважно. При такой фантазии тебе нужно писать романы.
— Ты просто золото, Вилли дорогой! Я так рада слышать это!
— У тебя есть опора. Это я. Скажи, нет ли у тебя намерения сочинить роман на сюжет «Фауста»?
— Я читала трагедию Гете, кое-что в ней поняла. А, что! Прекрасная идея! — оживилась Сара. — Я могу, это в моих силах, у меня есть свой отдельный пленительный Мефистофель.
— И большая заслуга твоя в том, что ты сумела приспособить его хроматический образ к своим амбициям.
— Гетевскую идею я положу на новый текст.
— Как же ты с этим справишься? — остановил ее Вельзевул. Ему не нравился «Фауст», но он понимал, что любая попытка создать аналогичное произведение в ином жанре обернется для писателя насилием над самим собой. Работа трудная — не для женщины.
Сара на мгновение растерялась, потом заявила:
— Гете писал своего «Фауста» как попало, мало заботясь о стиле и выразительности. Собственно говоря, единственная вещь, которая меня там раздражала, это необходимость читать длинные, запутанные и монотонные рассуждения. Ох, и нудная же эта трагедия! Мой роман получит иронический характер. Знаешь, мне даже кажется, что ты вдохновлял Гете в работе над этой трагедией?
— За его спиной я один только раз присутствовал в качестве спокойного наблюдателя, но в его голове — никогда. Гете был свободен от моего влияния.
— Это странно!
— Совсем не странно. Я, признаться, не очень высоко ценил философствующего Гете, он скучен, как фуги Баха. Я до сих пор испытываю желание выразить протест по поводу принятой писателем манеры уснащать диалоги многословными непоследовательными рассуждениями. Эта трагедия, заставляющая читателя блуждать в джунглях путаной фразеологии, получилась не тем, чем она должна была быть. К сожалению, успех его произведения расположил в мою пользу мало немцев. Так много было позеров и педантов, которые не зная, чем занять себя в своем безделье, делали вид, что они восторгаются великим творением Гете, в котором они ничего не понимали: все они насмехались надо мной, но я сумел их пережить и не состариться. Но были в Нюрнберге те, кто поклонялись мне, для них я был опорой и все же не довелось мне часто бывать в Германии, даже во времена больших странствий по Европе, когда я вел бродячую жизнь.
— Ты потому избегал эту страну, что она не увлекала тебя?
— Может потому, что меня там не любили. Нигде не поносили меня так, как в Германии, поэтому я не испытывал ни малейшей склонности часто бывать там. Впрочем, в отношении меня Гете не сказал ничего такого, что не было бы повторением того, что достаточно распространяли в своих книгах другие авторы. Хотя Гете человек высокого интеллекта, он проявил гораздо меньше понимания моей сущности, чем я от него ожидал. Из меня он сделал не очень умного циничного притворщика, не больше ни меньше. Все это поставило меня в ложное положение. Не подумай только, что я был одержим желанием отомстить всем, кто письменно выставил меня в незавидном свете и больше мне ничего не нужно было. Признаюсь, не ко всем насмешникам я был снисходителен. Двоих литературных критиков я собирался прикончить, как только они попали мне в руки. Представь себе, уже в аду они пытались доказать свою полную непричастность к измышлениям прессы. Оба были немцы. Один из них даже убеждал меня в том, что он скорее признает музыку Вагнера классической, чем согласится с обвинением против него и, не дав мне опомниться, начал восторженно петь хвалу достоинствам дьявола. Тогда я сказал этому любителю музыки, что избавлю его от мучений и позволю ему отправиться в рай, если он объяснит в чем очарование немецкой музыки и какова особенность итальянской. Он дал правильный ответ и тем самым спас себя от костра, сказав, что в немецкой музыке преобладает гармония, а итальянцы — непревзойденные мелодисты. И в этом я полностью разделяю его мнение.
— Только одного я не могу понять и все еще не понимаю — ты вообще читал «Фауста»?
— Я плохо знаю язык оригинала, по-немецки говорю довольно плохо, а читать это произведение в английском переводе, где приняты другие обороты речи, значит лишить себя удовольствия почувствовать энергию немецкого языка. Сделать идеальный, адекватный, чисто интонирующий перевод с немецкого на английский так же трудно, как играть с листа на фортепьяно сложные полифонические отрывки из «Тангейзера».
— Вилли, ты возвышаешься над всеми людьми превосходством своего ума, — сказала Сара, отметив про себя, что лихорадочное состояние, в которое она повергла его своим нелепым письмом, несколько успокоилось.
— Однако далеко не перед каждым я появляюсь таким, каким ты видишь меня.
— Я счастлива, что познакомилась с тобой. Беда в том, что наши отношения постепенно лишаются новизны и романтики. Ты стал избегать меня. Ты изменил свое отношение ко мне. Мне кажется, что мы можем столько сказать друг другу.
Тут Вельзевул не мог удержаться от упрека:
— Все, что ты не сказала, ты сделала!
— Я жалею о том, что сунула под тебя Библию.
— Это не прибавило тебе ни ума, ни выгоды. Весь Ад признал бы за тобой вину. Когда я обнаружил под матрасом Библию, я вскричал: «Женщина бойся моей мести»!
— Моя ли вина во всем этом? Ты ведешь себя так, будто виновата только я одна.
— В чем же я виноват перед тобою, а? — изумился Вельзевул.
— Ты возмутил соблазнами тихую робкую душу, — сказала она с той непринужденностью обращения, которая придает особую прелесть словам и чувствам не всегда в них выраженным.
— Ты уж молчи насчет этого! Тут я ни при чем! В любом случае, имей в виду, что я дьявол и буду оставаться им пока не высохнут моря.
— Сколько же лет тебе сейчас?