(или почти таковой) был не слишком высокого мнения о своих читателях, поэтому дал весьма обстоятельную расшифровку личности Королевича[21]: «Он был в своей легендарной заграничной поездке вместе с прославленной на весь мир американской балериной-босоножкой, которая была в восхищении от русской революции и выбегала на сцену Большого театра в красной тунике, с развёрнутым красным знаменем, исполняя под звуки оркестра свой знаменитый танец „Интернационал“».
Из дальнейшего описания истории покорения Королевичем Босоножки все сомнения рассеиваются, и читатель понимает, что речь идёт именно о Есенине и его заморской супруге Айседоре Дункан. Это, конечно, сразу и многократно увеличивает интерес к случайному знакомству, происшедшему как бы на наших глазах.
– Во мне всё вздрогнуло: это он! Мы назвали себя и пожали друг другу руки. Я не ошибся. Это был он. Но как он на первый взгляд был не похож на того молодого крестьянского поэта, самородка, образ которого давно уже сложился в моём воображении, когда я читал его стихи: молодой нестеровский юноша, почти отрок, послушник, среди леса тонких молодых берёзок легкой стопой идущий с котомкой за плечами в глухой, заповедный скит, сочинитель «Радуницы». Или бесшабашный рубаха-парень с тальянкой на ремне через плечо. Или даже Ванька-ключник, злой разлучник, с обложки лубочной книжки. Словом, что угодно, но только не то, что я увидел: молодого мужчину, я бы даже сказал господина, одетого по последней парижской моде, в габардиновый светлый костюм – пиджак в талию, – брюки с хорошо выглаженной складкой, новые заграничные ботинки, весь с иголочки, только новая фетровая шляпа с широкой муаровой лентой была без обычной вмятины и сидела на голове аккуратно и выпукло, как горшок. А из-под этой парижской шляпы на меня смотрело лицо русского херувима с пасхально-румяными щёчками и по-девичьи нежными голубыми глазами, в которых, впрочем, я заметил присутствие опасных чёртиков, нечто настороженное: он как бы пытался понять, кто я ему буду – враг или друг. И как ему со мной держаться.
К счастью, они понравились друг другу. Знакомство это произошло в августе 1923 года. А вскоре состоялась новая встреча (на Тверской), которая оказалась более обстоятельной и весьма продолжительной. Катаев был с другом, которого называл Птицеловом. Конечно, любитель пернатых был представлен знаменитости. Птицелов и Есенин быстро сошлись на любви ко всему живому. Сергей доброжелательно улыбался провинциальному поэту, хотя не прочитал ещё ни одной его строчки.
Разговаривая, подошли к памятнику Пушкину и уселись на бронзовые цепи, окружающие его. Фигура поэта со склонённой курчавой головой, в плаще с гармоникой прямых складок красиво рисовалась на фоне Страстного монастыря нежно-сиреневого цвета.
Желая поднять авторитет нового знакомого в глазах Есенина, Катаев сказал:
– Птицелов настолько владеет стихотворной техникой, что может, не отрывая карандаша от бумаги, написать настоящий классический сонет на любую заданную тему.
Есенин с интересом посмотрел на Птицелова и предложил ему написать сонет на тему «Пушкин». На обложке журнала «Современник», взятого у Катаева, его приятель в один момент настрочил «Сонет Пушкину». Есенин недовольно нахмурился и заявил, что и он может сделать то же самое. Долго думал, от напряжения слегка порозовел, наконец выдал:
Пил я водку, пил я виски,
Только жаль, без вас, Быстрицкий.
Нам не нужно адов, раев,
Только б Валя жил Катаев.
Потому нам близок Саша,
Что судьба его как наша.
– Сонет? – с сомнением спросил Птицелов.
– Сонет! – запальчиво ответил Есенин.
Его новые друзья предложили перенести спор в более удобное место, чем цепи, окружавшие пьедестал памятника. Не спеша перешли Страстную площадь и пошли вниз по бульварам. Остановились на пересечении Мясницкой с Чистыми прудами и крепко засели в трактире, который находился тогда примерно на месте сегодняшней станции метро «Чистые пруды» (до 5 ноября 1990 года – станция «Кировская»). Чем больше пили, тем ближе становились друг другу. Спустя половину века Катаев писал: «Помню, что в первый же день мы так искренне, так глубоко сошлись, что я не стесняясь спросил Королевича, какого чёрта он спутался со старой американкой, которую, по моим понятиям, никак нельзя было полюбить».
Бурный роман Есенина и Дункан на фоне пуританства первых лет революции воспринимался как скандал. В очень молодом мире московской богемы на заморскую диву смотрели как на порядком поношенную старую львицу. Есенин знал это, и вопрос нового друга не смутил его, не вывел из равновесия.
– Богом тебе клянусь, вот святой истинный крест! – Сергей перекрестился на трактирную икону и продолжил: – Хошь верь, хошь не верь: я её любил. И она меня любила. Мы крепко любили друг друга. Можешь ты это понять? А то, что ей сорок, так дай бог тебе быть таким в семьдесят!
Есенин положил свою кудрявую голову на мокрую клеёнку стола и заплакал, бормоча: «И какую-то женщину сорока с лишним лет называл своей милой…»
Айседора Дункан
Поэт был пьян, на этом бы и остановиться. Но нет, ему вдруг захотелось домой, в деревню.
– Братцы! Родные! Соскучился я по своему Константинову. Давайте плюнем на всё и махнём в Рязань! Чего там до Рязани? Пустяки. По железке каких-нибудь три часа. От силы четыре. Ну? Давайте! Я вас познакомлю с моей мамой-старушкой. Она у меня славная, уважает поэтов. Я ей всё обещаюсь да обещаюсь приехать, да всё никак не вырвусь. Заел меня город, будь он неладен…
– Он был так взволнован, – вспоминал Катаев, – так настойчив, так убедительно рисовал нам жизнь в своём родном селе, которое уже представлялось нам чем-то вроде русского рая, как бы написанного кистью Нестерова. Мы с Птицеловом заколебались, потеряв всякое представление о действительности, и вскоре очутились перед билетной кассой Казанского вокзала, откуда невидимая рука выбросила нам три картонных проездных билета.
До отхода поезда было два часа. Время коротали в очередной пивной, колоритное описание которой оставил Катаев:
– Мы сидели в просторной прохладной пивной, уставленной традиционными ёлками, с полом, покрытым толстым слоем сырых опилок. Половой в полотняных штанах и такой же рубахе навыпуск, с полотенцем и штопором в руке, трижды хлопнув пробками, подал нам три бутылки пива завода Корнеева и Горшанова и поставил на столик несколько маленьких стеклянных блюдечек-розеток с традиционными закусками: виртуозно нарезанными тончайшими ломтиками таранки цвета красного дерева, мочёным сырым горохом, крошечными кубиками густо посоленных ржаных сухариков, такими же крошечными мятными пряничками и прочим в том же духе доброй, старой, дореволюционной Москвы. От одного вида этих закусочек сама собой возникала такая дьявольская жажда, которую