В Эколь нормаль, за Пантеоном, есть служебное жилье. Мы в большой квартире; усталый седовласый человек с мешками под глазами произносит:
– Я один.
– Не знаю. Мы снова поругались. Она устроила ужасный скандал из-за какой-то ерунды. Или я устроил…
– Мы как раз к тебе. Можешь спрятать эту бумагу? Ее нельзя разворачивать, читать и рассказывать никому нельзя, даже Элен.
– Хорошо.
39
Трудно вообразить, что думает Кристева о Соллерсе в 1980 году. Да, в шестидесятые его эффектная поза, либертинаж – so French[132], патологическое бахвальство, подростковый сарказм и эпатаж в духе «всем буржуа – козью морду» могли привлечь юную особу из Восточной Европы, новоявленную гостью с болгарских берегов: допустим, так и было. Можно предположить, что пятнадцать лет спустя очарование подразвеялось, но кто знает? Зато очевидно, что у них прочный союз, в котором с самого начала все заладилось и ладится дальше: спаянная банда, в которой четко распределены роли. Его дело – пыль в глаза, светскость и всякое фиглярство. Ее же – славянский шарм, ядовитый, холодный, структуралистский, академическая закулиса, управление мандаринатом, тактические, формальные и – как без этого – бюрократические стороны их восхождения. (О его неспособности заполнить банковский чек ходят легенды.) Вместе они – машина политической войны, которая проложит путь в новый век, к апофеозу образцовой карьеры: когда Кристева будет принимать орден Почетного легиона из рук Николя Саркози, Соллерс, присутствующий на церемонии, не преминет поерничать над президентом, который вместо «Барт» произнесет «Бартес»[133]. Good cop, bad cop[134], рыбку в виде лавров отхватили и в пруд не полезли – дерзят. (Позднее Франсуа Олланд возведет Кристеву в чин командора. Президенты меняются, награды копятся.)
Адская парочка, политическая чета: пока просто запомним это.
Когда Кристева открывает дверь и видит, что Альтюссер пришел с женой, она не может – или не пытается – скрыть мину неудовольствия; в ответ Элен, жена Альтюссера, отлично зная, как ее встретят в доме, куда она нынче явилась, изображает недобрую улыбку, и инстинктивная ненависть двух женщин друг к другу вдруг становится формой сообщничества. Альтюссер с видом провинившегося ребенка протягивает букетик. Кристева спешит к раковине – положить цветы. Соллерс, которого, по всей видимости, уже накрыло аперитивом, встречает вновь прибывших наигранными восклицаниями: «Ну наконец-то, друзья хорошие… Только вас и ждем… пора за стол… Луи, дружище, мартини… как обычно?.. красного!.. хо-хо!.. Элен… вам что больше нравится?.. Знаю… „Кровавая Мэри“!.. хи-хи!.. Юлия… прихватишь сельдерей… дорогая?.. Луи!.. Как дела в партии?..»
Элен смотрит на гостей, как старый настороженный кот: ни одного знакомого лица, разве что Б.А.Л., которого она видела по телевизору, и Лакан – он с какой-то дылдой в черном кожаном пиджаке. Пока все рассаживаются, Соллерс представляет собравшихся, но Элен пропускает имена мимо ушей: пара молодых ньюйоркцев в спортивных костюмах, китаянка – не то атташе в посольстве, не то акробатка из Китайского цирка, парижский издатель, канадская феминистка и болгарский лингвист. «Пролетарский авангард», – усмехается про себя Элен.
Не успели гости сесть, как Соллерс со слащавым видом заводит речь о Польше: «Вот уж вечная тема!.. „Солидарность“, Ярузельский, да-да… от Мицкевича и Словацкого до Валенсы и Войтылы… Можно вспомнить через сто лет, через тысячу – она так и останется под гнетом России… удобно… всегда будет о чем поговорить… А если не России, то Германии… м?.. у-у-у, ну-ну… товарищи… Умереть за Гданьск… умереть за Данциг… Дивный лепет!.. Как там говорят?.. Ах да: что в лоб, что по лбу…»
Шпилька в адрес Альтюссера, но умудренный сединами философ с потухшим взглядом осторожно смачивает губы в мартини, как будто готовится нырнуть, и Элен отважно, как маленький дикий зверек, отвечает за него: «Могу понять вашу заботу о польском народе: кажется, они не отправляли вашу родню в Освенцим». А поскольку Соллерс секунду (всего одну) не может решить, вестись или не вестись на еврейский вопрос, она решает упрочить преимущество: «А новый папа вам нравится? (Утыкается носом в тарелку.) Поверила я, как же!» (Интонация нарочито просторечная.)
Соллерс разводит руками, словно хлопает крыльями, и с воодушевлением заявляет: «Этот папа очень даже в моем вкусе! (Хрустит спаржей.) Разве это не божественно, когда он выходит из самолета и целует землю, его принявшую?.. Не важно, что за страна, папа встает на колени, как роскошная проститутка, собравшаяся взять в рот, и лобзает землю… (Соллерс размахивает надкусанной спаржей.) Этот папа – любодей, что тут скажешь… Как мне его не любить?»