через грядущие столетия, через тысячелетия... Что нам Александр Македонский с его славой? Что нам Ликург или Солон, или Демосфен?.. Какое нам дело до Сатурна, Юпитера, Марса, Меркурия? Кто были Эмпидокл, Аристотель? И сам Платон с его мудростью и всеми теориями, для коих и многих жизней мало, чтобы полностью их усвоить? Кому все это надобно, когда сама жизнь возрождается и обновляется...
А невеста была хороша несравненно. И все-таки, — в те минуты, когда его преосвященство митрополит водил вокруг престола, и когда она проходила вместе с Тимушем сквозь ряды придворных, когда сидела на пиру среди раскрасневшихся боярынь и боярышень — стан ее выдавал напряжение, лицо выглядело окаменевшим, губы — чужими...
— Господине, дозволь ожениться завтра же...
...По исполнении всех обрядов стародавнего молдавского ритуала, торжеством и всяческими действиями, молодых проводили на отдых за стены монастыря Фрумоаса, в архондарик; тяжелые ворота зазвенели за ними запорами. Три дня и три ночи, бродил он потом, как пришибленный. В продолжавшихся, затихавших и снова вспыхивавших свадебных празднествах не участвовал. Дома, на улице Горячей, сон к нему не шел. В канцелярии перо не попадало в чернильницу, чернила растекались по пальцам, буквы не выписывались и не выстраивались благолепно и ровно, как прежде. Время от времени среди бела дня или в разгар ночи он прибредал, как безумный, к Фрумоаса, прислонялся где-нибудь в углу и в безмолвном страдании глядел на крепкие стены: С себялюбием любого влюбленного проклинал оскорбление, нанесенное ему судьбой. И, как любой влюбленный, восставал против злой доли, которую судьба, как ему казалось, судила также его возлюбленной. Ждал ее появления — заплаканной, исхудалой, несчастной.
И вдруг — неожиданность. Едва он прибыл однажды утром ко двору, как раздался крик:
— Едут! Молодые едут!
Вместе с другими придворными Николай кинулся к двери — посмотреть. К ступенькам парадного подъезда приближалась карета, запряженная шестеркой, сверкавшей золотом и серебром. Внутри, держась за руки, веселые и счастливые восседали Руксанда и Тимуш. Оба — в шапках, украшенных одинаковыми бриллиантовыми эгретками и страусиными перьями. Оба надели плащи одинакового цвета, оба улыбались во славе. Взор Николая был прикован к Руксанде: ни следа слез, ни знака раскаяния, сожаления или грусти. Руксанда была счастлива!
Первым спрыгнул на землю Тимуш. Легко и ловко подхватил женушку за талию, поставил ее на землю. Оба низко поклонились господарю, поцеловав ему руку, затем, — государыне, князь и княгиня поцеловали их в лоб...
В ту же минуту Николай убежал. Убежал как от убийственной насмешки судьбы.
— Господине, дозволь ожениться назавтра...
Подобно тому, как человеческий разум не был в силах разгадать тайн звездоносного неба, так и он не мог понять Руксанду, — ни тогда, ни позднее.
Через год после отъезда на Украину Тимуш был убит вражеской пулей. Овдовев, Руксанда перебралась из Чигирина в Рашков. Василий-воевода Лупу многократно слал дочери письма и нарочных — всячески призывал Руксанду домой, в родительскую вотчину. Княжна не соглашалась, земля ее супруга, родина ее близнецов будет ее землей, она сохранит ей навеки верность. Писал ей также он, Николай. Ему не было даже ответа. После низложения Василе Лупу, преданного своим логофетом Георге Штефаном, после его отъезда в изгнание Николай стал писать ей все чаще, с возрастающей страстью, моля стать его женой. Это был неустанный полет в одном направлении, — месяцами, годами...
«Навряд ли госпожа разбирает листы твоей милости, хозяин, — решался порой подать голос Илие Кырлан. — Может, она не все буквы разбирает?.. Письмо-то — не живое слово, доступное к разумению, располагающее к ответу...»
Стиснув зубы, Николай садился за новое послание.
«Есть кто-то в Рашкове, кто не выпускает оттуда и не разрешает ей поддерживать связь с родиной. Но кто? Ночему препятствует? — размышлял он. — Пыркэлаб Почекайло? Какой-нибудь шляхтич? Или сам гетман...»
Однажды, играя в карты с господарем Александром, наслаждаясь охлажденным щербетом и баклавой, он напомнил его величеству о дочери Василия-воеводы Лупу, пребывающей в неволе в Рашкове. И воевода послал капитана Петрю — ей на помощь...
— Дозволь, господине, ожениться...
Илие Кырлан в этот день был решительно невыносим.
— Не закроешь рот, Илие, — придется тебе о том горько пожалеть.
— Пусть будет так, хозяин. Лучше вытерплю добрую взбучку, чем покинет меня полюбовница. Дозволь жениться, твоя милость...
Николай еле сдерживался. И был уже готов отвесить слуге здоровенную затрещину, когда в круг света от факела вступил Апостол.
— Довольно, братец, размышлений, — ласково привлек он его к груди. Для него бесконечные раздумья, как и чтения брата, были не более чем чудачеством, даже признаком лености. — Пойдем в дом, матушкины-то саралии вскорости остынут.... Приехали гости, друзья отцовы. Требуют тебя...
— Пришел ли в себя батюшка?
— Нет еще. Еле дышит...
Николай смочил губы в деревянной кружке, которую крестьяне называли будоешем, и двинулся по узкой тропинке вслед за братом.
Был восьмой час. Но милештская усадьба не спала. В придворье горел факел, в кухнях и на скотных дворах — фонари. Боярыня Теодора и другие женщины ее возраста не отходили от умирающего, то и дело ощупывая ему руки, ноги и лоб, поминутно качая головами в знак великой печали. Слышались возня у очагов и у погребов: при таких обстоятельствах приезжающих тоже следовало должным образом принять и угостить.
В удобной и теплой гостиной шла беседа между старым ворником Томой Кантакузино, великим постельником Ионом Караджей, камерарием Василе Джялалэу и Григоре Паладе, полагавшим, что место ему тоже среди первых сановников страны. Все были старыми товарищами боярина Гавриила, Кантакузино вместе с ним участвовал в походах Василе-воеводы Лупу, из которых иные оказались счастливыми, иные же, — как и бывает на войне, менее удачными. Угощались овощной яхнией, приправленной мелко нарезанным перцем, и вспоминали разные случаи из жизни того, кому с часу на час надлежало предстать перед вратами рая. Когда Николай-спафарий присоединился к ним, слуги достали из зольников несравненные образцы кулинарного искусства боярыни Теодоры. Их милости оценили соблазнительный вид заветных яств, попробовали и отметили их качества протяжными стонами наслаждения.
Тома Кантакузино успел уже выйти из возраста псалмопевца, принять на плечи весомый груз более чем семи десятков зим. Десница боярина отяжелела, брови раскустились, морщины на лбу изогнулись будто от непрестанного раздражения. Боярин ел, пил, но всегда выглядел недовольным, злым и