– Да, жалко, – в конце концов согласилась я. – Но зачем нам доказательства?
– Ты ведь не помнишь меня.
В ее суровом взгляде я увидела что-то вроде мольбы. Может, надо было сказать, что я ее помню, что вспомнила наконец. Я не смогла ни утешить ее, ни даже обратить все в шутку.
Я уже собиралась закрыть коробку (куда в беспорядке были свалены десятки снимков приблизительно того времени), когда Л. спросила меня, могу ли я дать ей какую-нибудь карточку на память. Я еще не успела ответить, как она вытащила что-то из коробки и протянула мне на одобрение. Три моментальных черно-белых снимка из фотоавтомата. Видимо, четвертый, отсутствующий, был вклеен в студенческий билет.
Не дожидаясь моего ответа, она осторожно убрала блок фотографий в кошелек.
Думаю, именно в тот день она сказала мне фразу, которую сразу после ее ухода я записала для себя на отрывной клеящийся листочек.
– У нас много общего. Но только ты можешь это описать.
Л. осталась поужинать со мной. А потом, вечером, снова взялась за свое. Как мои дела? Взялась ли я за работу? Настойчивость Л. раздражала меня. Но в то же время я не могла не констатировать, что она была единственным человеком, еще задававшим мне этот вопрос. Еще надеявшимся.
Я призналась Л. в своей неспособности писать, и она заявила, что считает меня «разбросанной». Это слово удивило меня. Разбросанной?
Она не имела в виду то, что я взялась за фотоальбомы, даже считала этот факт скорее творческим, но оставалось все остальное. По ее мнению, я все еще слишком была привязана к внешней стороне жизни.
Я возразила:
– Вовсе нет! Я никого не вижу, никому не звоню, я неспособна пойти на ужин, на вечеринку, я от всего отказываюсь. Кроме Франсуа и детей, у меня ни с кем не получается говорить.
Л. ответила мне тем поучительным тоном, который я так хорошо знала:
– Это нормально, и тебе это прекрасно известно. Потому что именно в этом спасительном молчании ты сможешь вернуться к работе.
«Вернуться к работе» – что это означало? К чему часами просиживать перед компьютером, если ничего не выходит? Ведь мне нужно же было чем-то себя занимать!
Л. была другого мнения.
Из сопротивления этому препятствию что-то должно выйти. Свет или отречение. А если все время избегать этого, ничего не выйдет.
* * *
Как-то утром мне позвонил мой друг Оливье, чтобы предупредить меня, что на моей странице в Фейсбуке, вернее, на странице, созданной моими читателями, происходит что-то странное. Я не поняла ничего из того, что он мне объяснял, что-то про стену, на которой ночью кто-то сделал чудовищные надписи, касающиеся меня. Кто-то назвавшийся моим родственником опубликовал десяток постов, обвиняя меня в худших грехах. Мой друг опасался, что на эти сообщения наткнется какой-нибудь журналист и предаст их огласке. Нет ли у меня способа связаться с администратором группы? Кто создал группу, мой издатель?
Когда мне удалось осознать, о чем он говорит (мне, не пользующейся Фейсбуком, в эту историю со «стеной, которую все видят», и «сообщениями, повешенными с фиктивного профиля», нелегко было вникнуть), я забеспокоилась. Нет, я не знакома лично с администраторами, и, насколько мне известно, мой издатель никак с ними не связан.
Я поблагодарила Оливье за то, что он предупредил меня, и разъединилась. Я размышляла над создавшейся ситуацией, когда по тому же поводу мне позвонила Л. Она вкратце изложила суть посланий, однако отказалась прочесть, считая их оскорбительными и бессмысленными. Речь шла о том зле, которое я причинила, написав свой последний роман, и о причиненном мною зле вообще, начиная с самого юного возраста. Что я была больна, что разрушила все вокруг себя, что, пребывая в пограничном, разрушительном состоянии, я написала книгу, в которой очернила реальность, солгала, допустив преступное упущение, извратила реальность с единственной целью скрыть собственную патологию. Сообщения следовали одно за другим всю ночь, противореча друг другу, упрекая меня в том, что я сказала либо слишком много, либо недостаточно, что сгладила реальность или усугубила ее, короче, все и ничего. По словам Л., содержание этих посланий не оставило членов группы равнодушными. Кое-кто в конце концов посоветовал их автору лечиться. В течение ночи этот последний скомпрометировал себя невнятностью и все возраставшей злобностью своих слов.
Днем сообщения исчезли. Или их стер администратор группы, сочтя несдержанными, или автор сам позаботился о том, чтобы они исчезли.
В тот же вечер Л. позвонила в мою дверь. Она хотела убедиться, что со мной все в порядке, и поговорить о случившемся. По ее мнению, автор сообщений и писем – один человек. И его нападкам следует дать отпор.
Я не вставала, поэтому она уселась ко мне на диван с таким видом, который явственно давал понять, что на сей раз она намерена довести до конца разговор на эту тему. Впрочем, она тут же и завела его:
– Кто-то из твоих родных несколько месяцев провоцирует тебя, а ты не отвечаешь. Он или она неоднократно писали тебе, а ты не реагируешь. Тогда он или она переходят к следующему этапу, который заключается в том, чтобы взять в свидетели других людей, потому что он или она ждут ответа. Все просто.
– Но отвечать нечего.
– Нет, есть. Разумеется, есть. Они ждут, чтобы ты отреагировала. Напиши книгу. Докажи, что ты не боишься. Докажи, что ты свободна, что литература имеет все права. Напиши о своем детстве, напиши о своей семье, напиши о себе, попробуй. Только книга позволит тебе узнать, кто это. Ты начала делать что-то, что обязана закончить.
Но нет, мне не хотелось начинать все сначала. Я хотела вернуться к вымыслу, хотела защитить себя, хотела вновь обрести радость придумывать, я не хотела потратить два года на то, чтобы взвешивать каждое слово, каждую запятую, просыпаться среди ночи от необъяснимых кошмаров с выскакивающим из груди сердцем.
Л. разгорячилась, но я теперь знала ее мгновенную возбудимость. Я попыталась объяснить ей, почему это невозможно:
– Послушай. Если бы я не написала ту книгу, я бы уже никогда не писала. Я и теперь в этом уверена. Это было что-то вроде испытания, через которое мне следовало пройти. Обряд инициации. Но писать о себе, о своей семье означает решиться на риск причинить боль людям, даже тем, которых, казалось бы, пощадили или возвысили. Я больше не хочу заниматься этим. Я не говорю, что сожалею, что сделала это, но у меня нет сил начинать все сначала. Не в такой форме. Да, ты права, я владею оружием, к которому остальные, до нового приказа, не имеют доступа. Остальные, кто бы они ни были, не имеют права пользоваться оружием в ответ. Самое большее, что они могут, – это писать мне анонимные письма или попытаться испачкать стену, которая мне не принадлежит. Если я примусь за старое, уверена, меня прочтут несколько тысяч человек. И я на долгие годы оставлю нестираемый след.
– Ну и что? Тебе повезло иметь в руках нечто, чему все завидуют. Ты не можешь вести себя так, будто этого не существует, будто это тебе не принадлежит. Да, способность писать – это оружие, и тем лучше. Твоя семья породила такого писателя, как ты. Они создали монстра, прости меня, а монстр нашел способ заставить услышать свой крик. Из чего, по-твоему, сделаны писатели? Посмотри на себя, посмотри вокруг! Вы – продукт стыда, боли, тайны, падения. Вы приходите из мрачных, безымянных территорий, или вы прошли через них. Выжившие, вот вы кто, каждый по-своему, и все, поскольку вы есть. Это не дает вам всех прав. Но это дает вам право писать, поверь мне, даже если это обращает на себя всеобщее внимание.