Судили девицу одну-у-у…
– Ну, как ты тут, работник?
Я аж вздрогнул и уронил из рук картошки. Бабушка пришла. Явилась, старая!
– Ничего-о-о! Будь здоров работник! Могу всю овощь перешерстить! Картошку, морковку, свёклу – всё могу!
– Ты уж, батюшка, тишей на поворотах! Эк тебя заносит!
– Пускай заносит!
– Да ты, никак, запьянел от гнилого-то духу?
– Запьянел! – подтверждаю я. – В дрезину… Судили девицу одну-у-у-у…
– Матушки мои! А устряпался-то весь, как поросёнок! – Бабушка выдавливает в передник мой нос, трёт щёки. – Напасись вот на тебя мыла. – И подталкивает в спину: – Иди обедать. Дедушка ждёт.
– Неужто обед ещё только?
– Тебе небось показалось – три дня тут робил?
– Ага!
Я скачу через ступеньку вверх. Слышу, как пощёлкивают во мне суставы, и чувствую, как навстречу мне плывёт свежий, студёный воздух, такой сладкий после гнилого, застойного подвального духа.
– Вот ведь мошенник! – слышится внизу голос бабушки. – Вот ведь плут! И в кого только пошёл? У нас в родове таких вроде нету… – Бабушка обнаружила, что брюквы передвинуты.
Я наддаю ходу и выныриваю из подвала на светлый день, на чистый воздух и как-то разом и отчётливо замечаю, что на дворе всё наполнено предчувствием весны. Оно и в небе, которое сделалось просторней, выше и голубей в разводах, оно и на отпотевших досках крыши с того края, где солнце, оно и в чириканье воробьёв, схватившихся врукопашную середь двора, и в той ещё негустой дымке, что возникла над дальними увалами и начала спускаться вниз, окутывать мерклой дрёмой леса, распадки и луговины в устье речек. И скоро-скоро вспыхнут эти речки зеленовато-жёлтой наледью, зальют краснотал по берегам, смородинники и вербы, а потом на речках стает лёд, съест снег на увалах, будет трава, подснежники, наступит Первый май, а в Первый май…
Нет, уж лучше не думать о том, что будет в Первый май!
Материю, или мануфактуру, как у нас швейный товар называется, бабушка купила, ещё когда по санному пути ездила в город с картошкой. Материя была синего цвета, рубчиком и хорошо шуршала и потрескивала, если по ней пальцем провести. Она называлась треко. Сколько я потом на свете ни жил, сколько штанов ни износил, однако материи с таким названием мне не встречалось. Очевидно, было это трико. Но это лишь моя догадка, не более. Много в детстве было такого, что потом не встречалось больше мне и не повторялось, к сожалению.
Кусочек мануфактуры лежал на самом верху в сундуке, и всякий раз, когда бабушка открывала этот сундук и раздавался музыкальный звон, я был тут как тут. Я стоял на пороге горницы и глядел в сундук. Бабушка отыскивала нужную ей вещь в огромном, как баржа, сундуке и совершенно меня не замечала. Я шевелился, барабанил пальцем по косяку – она не замечала. Я кашлял сначала один раз – она не замечала. Я кашлял много раз, как будто вся грудь моя насквозь простудилась, – она всё равно не замечала. Тогда я подвигался поближе к сундуку и принимался вертеть огромный железный ключ. Бабушка молча шлёпала по моей руке – и всё равно меня не замечала. Тогда я начинал поглаживать пальцами синюю мануфактуру – треко. Тут бабушка не выдерживала и, глядя на важных, красивых генералов с бородками и усами, которыми изнутри была оклеена крышка сундука, спрашивала у них: