В западноукраинском Станиславе Косенки преподавали в совпартшколе, переименованной затем в сельхозтехникум. Жили в просторной и светлой квартире в номенклатурном обкомовском доме. Особенно меня поражали в ней застекленные двустворчатые двери и мусоропровод. После смерти Степана в конце восьмидесятых тетка с дочкой разменяли ее на две в многоэтажном доме напротив завода ТОС, завода тонкого органического синтеза, который простаивал в годы незалежности – ни жив, ни мертв. Как и весь этот микрорайон состарившихся в одночасье новостроек на далекой окраине, за железной дорогой…
Опять Львов…
Воскресенье до полудня я провел у матери. Затем заскочил домой собрать вещи и всю дорогу до Львова простоял на одной ноге в тамбуре переполненного общего вагона. Как только цена билетов временно переставала расти, вырастали очереди у касс и поезда переполнялись под завязку. А уже в понедельник утром два часа провел в зубоврачебном кресле. Я был чумным от усталости, сон и пищеварение расстроились вконец, но за пару дней немного отлежался. Выбирался только к стоматологу и общался со всеми по телефону. Во вторник днем вызвонил отца, узнал от него, что у матери неожиданно упало давление до 100 на 60.
Случайно встреченный на улице знакомый сообщил, что во Львов прибыл десант московских концептуалистов – вечером в итальянском дворике на площади Рынок будут выступать Пригов с Рубинштейном. И я решил сходить развеяться и заодно повидаться с львовскими приятелями – кому-то книжку обещал подписать, с кем-то надо было переговорить до отъезда.
Москвичей пригласили «новые украинцы» и поселили их в бывшей гостинице «Ульяновск». Во Львове они были впервые и неожиданно обрадовались мне как старому знакомому в незнакомой обстановке – набросились с объятиями, что было очень по-московски, но совсем не принято в среде концептуалистов, где приветствовалось обращение друг к другу по имени-отчеству. За столиками и на круговом балконе бывшего королевского дворца собрался весь львовский культурный бомонд, преисполненный чувства глубокого самоуважения и легкой растерянности. Публика не знала, как себя вести, и вела пристойно, когда Дмитрий Александрович принялся голосить, а Лев Семенович листать свои карточки. Спасало музыкальное сопровождение, чашечки кофе и пепельницы на столиках в этот по-летнему теплый и уже темный вечер. В перерыве мы с Левой и моими приятелями наспех распили поллитру какой-то дорогущей львовской водки, после чего я ретировался, нимало не заботясь показаться невежей. Мои слова о спиленных зубах и больной матери пропускались мимо ушей, как неуместная отговорка. Люди пришли повеселиться и оттянуться, культуры набраться, обзавестись мнением. А что я здесь делаю и зачем пришел? И сам не знаю. Покрасоваться, наверное.
В среду врач сделал еще один, предположительно окончательный слепок моей челюсти и отправил его в работу.
В четверг в семь утра меня разбудил звонок отца с просьбой приехать в субботу. К вечеру я почувствовал, что разболеваюсь. Температура подскочила до тридцати восьми, это было за четверть часа до смерти матери. А спустя два часа позвонил отец и сообщил, что мать умерла. Как то бывает, рак подождал, пока больная станет «поаппетитнее», и в три дня сожрал ее. Моя температура упала до нормальной, и ночь я провел без сна.
Перед рассветом позвонил в Москву жене и попросил ее приехать на похороны. Смерть матерей должна была сшить наши жизни окончательно двойной суровой ниткой, а приезд жены – вывести меня из заколдованного круга, вызволить из плена. После чего я заскочил в школу к сыну, известие о смерти бабушки он воспринял отстраненно. Пятьдесят долларов из «зубных денег» я обменял на гривны в уличном обменнике, немного оставил ему, а с остальными подался на вокзал. Единственный дневной поезд тащился объездной дорогой через Стрий битых пять часов, и только в ранних сумерках я вышел из него полуживым от усталости. Была пятница, 1 октября 1999 года.
Проводы
Дальше все было как в песне киевского друга: «Кому в могилу, кому в кино – а там все равно…»
В субботу утром я занимался похоронными делами: гроб с пирамидкой, венки, фотография, гравированная табличка. Начинался и раскрывался, как книжка, изумительный день бабьего лета, теплый на припеке и зябкий в тени. Сновали люди по своим делам, что-то оживленно покупали или продавали. Мать лежала в больничном морге. Приехала сестра из Одессы. На кухне возилась кузина матери, бышая учительница младших классов. Ее лицо походило на застывшую навсегда гневную маску древнего языческого театра. В воскресенье на рассвете я встретил жену. Единственный поезд из Москвы тащился полтора суток, поскольку описывал теперь огромный крюк через Подолье, Буковину и территорию Молдавии, трижды пересекая границу с обоюдными таможенно-паспортными проверками. Наша встреча была радостной вопреки всему. Женщину, хоронившую кого-то или терявшую что-то по-настоящему, я узнаю по одному только взгляду из сотен похожих. Всякая серьезная беда или непоправимая потеря освежают жизнь и мир, если только горе не сожжет их дотла. Какое солнечное утро! На безлюдном перроне пустынного вокзала в пустотелом, еще спящем городе.
В понедельник тело перевезли для церемонии прощания в Дом траура, домой было решено его не возить. Накануне вечером перед сном отец устроил нечто вроде семейной планерки или прогона, в подзабытом им руководящем стиле. Все уже переговорено было десять раз, и я не сдержался:
– Пап, все готово к похоронам. Завтра трудный день, нам пора ложиться спать.
– А ты мне не указывай!
– Давай только без нервов.
Но он уже завелся:
– Что я, хуже всех?! Да я больше вас всех делаю! Кто ты такой, чтобы мне указывать?!
Матери не стало, и он теперь совсем не обязан был относиться ко мне как к своему сыну.
Женщины безмолвствовали. Я поднялся и отправился в спальню, прихватив жену. Хлопнул дверью, давясь ругательствами.
– Таки сделал это! Ах ты… сделал это. Добился-таки своего – устроил скандал накануне похорон для разрядки!..
Это был его излюбленный способ приведения своей нервной системы в работоспособное состояние. Остальные изо всех сил стремились сдержаться, пережигая адреналин в себе, а он вспыхивал прилюдно, как сухой порох, и уже через час-другой – полный порядок. Наутро ни следа, ни памяти об учиненном скандале.
Мать была крещеной, но неверующей, еще и ветеринаром по образованию. «Негры? У них же потовые железы как у обезьян!..» Всю жизнь помнила горячий пирожок с мясом, купленный на Дерибасовской чуть не за полстипендии и вырванный из рук убежавшим беспризорником. Она не весила тогда и пятидесяти килограммов. Теперь вдвое больше.
И вот она лежала на подиуме в зале Дома траура. Полсотни человек толпилось вокруг: родня, друзья семьи, соседи, бывшие сослуживцы. Отец вел себя достойно и по-людски, но совершенно не знал, что сказать. Попросили Ивана, мужа Ольги, и он, собравшись с духом, произнес короткую путаную речь, начавшуюся обращением: «Товарищи!..» После чего Ефимовна бросилась к гробу и закатила истерику, натуральный плач, которому никто не поверил. Тогда верующие соседки, испросив согласия отца, хором завели молитву. Регентом была Ольга. Они причитали и жаловались женскими голосами: «Иже еси на небеси… и упокой… и пощади… и прости прегрешения», а Ольга суровым голосом кричала на них: «Бог простит!» А они опять заводили, и жаловались, и канючили, и просили снисхождения, а она опять обрывала их неумолимым «Бог простит!» И мое сердце крещеного закоренелого безбожника сжималось от сладкого ужаса и правоты этих беспощадных слов – и приговора: «Бог простит!»