Накануне Аида, когда дети, крича, бегали по скудно освещенным переулкам и взрывали петарды о стены, набухшие от влажности, Дрисс сказал мне одну из своих блестящих речей — последнюю перед нашим разрывом.
— Видишь ли, — сказал он, — я люблю тебя. И я не хочу этого. Жизнь — это член. Она стоит — хорошо. Она увядает — все кончено. Надо перейти к чему-нибудь другому. Жизнь — это влагалище. Оно увлажняется — хорошо. Если начинает задавать тебе вопросы — пора уходить. Не надо усложнять себе существование, соловей мой. Член. Влагалище. Точка. Когда ты это поймешь?
— Я стараюсь, знаешь ли. Я вот так тебя послушаю-послушаю, да и уйду когда-нибудь.
— Зачем тебе от меня уходить? Нет, ты не сможешь обойтись без члена, который стоит для тебя, не слабея, и все время упирается о твою попку, а ты даже не согласишься подарить ему свою гвоздичку.
— Я пока что не возненавидела тебя настолько, чтобы повернуться к тебе задом.
— Возненавидела меня? Скажи пожалуйста, у меня голова пошла кругом от твоих торжественных признаний в любви и трагической мины! Ты мне уже на нервы действуешь со своими вечными «Я люблю тебя», «Я тебя ненавижу», «Когда-нибудь я уйду от тебя!» Я тебе никогда не врал и всегда говорил: «У меня встало, я беру тебя, я кончаю, я спускаю, я забываю». Кто дурит тебе голову? Кто тебе голову вскружил?
Конечно же, никто. Не подействовали даже новые книги, которые Дрисс заставлял меня читать — его любимые Симона де Бовуар, Борис Виан и Луи Арагон. И эти французские песни, которые он называл «тексты», помпезные и претенциозные. Он только и говорил что о Лео Ферре. А мне больше нравился бархатный голос певицы Греко. Как бы там ни было, до глубины души я была потрясена лишь голосом Ум Культум.[47]
Остальным голосам я чаще всего только с досадой показывала средний палец: «Фу, достали». Он называл меня закоснелой арабкой. Я сквозь зубы отзывалась: «Отцепись».
А потом Дрисс рассказал мне о Хамиде. Небо над Танжером было синее, воскресное утро настраивало на ленивый лад и неспешные ласки. За обильным завтраком в постели я вспомнила, что теперь больше времени провожу у своего любовника, чем у тетушки Сельмы, которая со мной больше почти не разговаривала. Конечно же, мне хотелось заняться любовью, но Дриссу хотелось другого. Он хотел помастурбировать у меня на глазах.
Головка его члена торчала, массивная и красная, а под ней триумфально набухли пульсирующие кровью вены. Я смотрела, куда более возбужденная, чем хотелось признать. Он действовал осторожно, сжимая головку двумя пальцами, потом забирал весь член в свою по-матерински нежную ладонь. Впервые в жизни я осознала самым материальным и физическим образом, что мой клитор встал в эрекции и, голодный, торчит между губами. После этого открытия я больше не верила в женскую пассивность. Я точно знаю, когда теку и дрожу, и у меня встает, даже если бедра при этом остаются сжатыми, а лицо спокойным.
Рука Дрисса, захватив член, сжала его так, как я не умела. Сейчас он извергнет семя мне в лицо, и груди мои, и влагалище останутся ни с чем. Если мужчины могут доставлять столько удовольствия сами себе, почему они все же хотят нас, женщин? Я хотела накрыть его своими губами. Он не дал мне. «Нет», — сказал он, массируя себя от центра к кончику, влюбленный в свой член, о красоте которого прекрасно знал.
— Нет, женщины не умеют делать этого, — объяснил он. — Только сосать. Да и то! С ними не так приятно, как с мужчиной.
Превращаться в соляной столп я научилась именно в ту минуту.
— Ты делал это с мужчинами?
— Моя любовь, мой сок манговый и черничный, о чем ты думаешь? Да, парень отсосал у меня. И это так здорово, что я задумался, не отказаться ли мне от женщин.
Член его стоял, как у осла, высовывался из правой руки, сочился прозрачной жидкостью.
— Почему это ты кривишься? А сама-то?
— Что сама?
— Ты не отказывалась, когда Салуа залезла языком в твой раскрытый миндаль в прошлый раз.
— Это потому что вы, господин, предпочли залезть в чужой миндаль, а не в мой.
Он засмеялся, крепко поцеловал меня в губы:
— Ты делаешь успехи! Ты начинаешь говорить так же, как и. Обожаю твою стыдливую непристойность. Еще немного — и можешь вызывать геморрой у блюстителей нравственности. В идеале ты должна бы написать как можно больше этих очаровательных сальностей и оклеить ими стены. Но не бойся: я безумно люблю твою миндалинку, мой член увлажняется, и если тебе захочется любиться со старой меркантильной лесбиянкой, я никоим образом не вменю тебе это в вину.
— Это мне неинтересно.
— Перестань, малышка, прекрати! Терпеть не могу, когда мне врут, ты же знаешь. Разве я обманываю, когда говорю, что у Хамида несравненная задница? До того скользко, можно спутать с женщиной! Даже с твоим угольком!
— Мне следовало бы понять, что ты полный гомик, когда Салуа засунула тебе язык в задницу.
— Э нет, я не пидор, хотя и считаю, что каждый имеет право распоряжаться собственной задницей по своему усмотрению! А если Салуа и сделала это, так только потому, что у мужчин при эякуляции открываются задние ворота. Всему-то тебя надо учить, моя голубка. Эта негодница лапала слишком много задниц, чтобы не знать столь элементарного правила удовольствия. А ты боишься. Ты ни на что не осмеливаешься.
— Тебе не стыдно? Не стыдно, когда тебя трахают в задницу?
— Я сам люблю трахать. Я люблю вагины, нежные, как омлет. Я люблю свой член сейчас, когда он готов взорваться перед тобой. Что же до нравственности, то знай, я в жизни не тронул ни ребенка, ни девственницы. А что до Хамида, он не трахает меня в задницу. Он только дает мне попробовать рай на вкус.
— Что скажет Танжер о своем блестящем враче?
Дрисс расхохотался и широко раскинул бедра, лаская кончик члена, готовый к извержению.
— Дурочка… невинная глупышка… Танжеру на это наплевать! Только бы внешние приличия были соблюдены! Не заставляй меня оглашать список женатых мужчин, которых ты встречаешь в модных гостиных и которые в каждый послеобеденный час подставляют задницу какому-нибудь миловидному хбиби[48]в своих буржуазных альковах под звуки андалузской гитары или «Роллинг Стоунз». Да пусть они подавятся! Грязные вырожденцы, все сплетничают и все никак не издохнут. Не говоря уже о замужних и имеющих внуков женщинах, которые обожают, чтобы их сосали пунцовые аристократические губки! И кстати, там у вас, в деревне, чуть не сказал в глуши, вы тоже это делаете! Впрочем, без радости и без тонкости.
Ну вот, теперь Имчук оказался в глуши! — Но вернемся к нашим баранам: Хамид женат и верен жене. Он преподает историю Средневековья и знает все о Пипине Коротком и Берте Большеногой. Но, самое главное, задница у него, как у королевы. Даже жена запускает зубки ему в ягодицу, когда Хамид принимает ванну, а она трет ему спину хорошей мочалкой. Я познакомился с ним в Фесе, на вилле, полной акаций, с великолепным фонтаном посреди двора. Был сороковой день после кончины моего любимого кузена Аббаса, и я издевался над Азраэлем, шокируя сыновей усопшего, а еще больше — его друзей, которые со скучной миной шуршали шелковыми джеллабами, отмытые, как биде, надушенные мускусом, полные ложного благочестия и исторгающие подходящие к случаю фразы, которые я терпеть не могу. Я отказался попробовать ритуальный кускус, а также таджин и пирожные, знаменующие правильное окончание траура. Лица женщин были похожи под перманентными кудряшками. Ни одной юной девушки окрест. Они заперлись в кухне и спальнях на втором этаже, куря наедине сладкий табак и скромно лаская друг другу соски. Вскоре моя фляга с виски опустела. Я пошел отлить и увидел Хамида. Он так и затрясся, когда встретил меня, выходящего из туалета, пахнущего свежей мочой, в настроении почти отвратительном, настолько я ненавидел неуклюжие ритуалы, театральность и фассийские песнопения. Моя мать притворялась спящей, она сидела с прямой спиной, полная тайного вероломства среди балдия[49]в большой центральной комнате с охристо-желты ми стенными панно, тяжелыми занавесками и зеркалами, прикрытыми белым холстом.