Он возвращается, когда она уже в постели. Он навеселе, но в пределах. Она видит, что у него есть планы на нее, но, когда он кладет руку ей на грудь, она отодвигается:
— Не сегодня, Турбьерн, мне не хочется.
Он отдергивает руку, точно обжегшись, но ничего не говорит, ни звука.
На утро он ведет себя как ни в чем не бывало, почти как раньше, думает она с облегчением, но и с досадой. Так все идет до после обеда, когда он вдруг бросает, легко и походя, как будто ответ не значит ровным счетом ничего:
— Ты хочешь развестись?
— Нет.
Жарко, они устроились в теньке попить кофе. Оба долго молчат. Ингрид косит в его сторону: воплощенное спокойствие, будто и не заводил такого разговора. Она вскидывается и говорит:
— А ты хочешь?
Он не отвечает. Она ждет, но он молчит, и она думает: небось уверен, что раздавил меня.
Она выжидает еще — вдруг дождется ответа. Но нет, он сидит царьком, не снисходя до ответа, и она порывисто встает и уходит.
Вечером Турбьерн снова сбегает в город. Возвращается он поздно, Ингрид притворяется спящей. Посреди ночи она просыпается оттого, что Турбьерн мечется во сне и выкрикивает что-то неразборчивое, но она не будит его.
* * *
Понедельник. Она возвращается с работы. Дверь пристройки заперта, дома никого. На полу в гостиной валяется раскрытая газета, она поднимает ее, складывает, несет на кухню, садится за стол. Это первый раз, что она уходила на работу, оставив дома его, и вот — никого нет, на душе у нее неспокойно, а почему, она не понимает.
Обед подавать рано, зато можно пройтись. Она уже давно не баловалась этим. Впереди чернеет тень, немного погодя прорезывается звук, похоже, кто-то дерется или рубит топором, хотя ритм более рваный. Она замирает на месте, вслушивается, потом медленно бредет дальше и вдруг понимает, что звук доносится со стороны старого, разваленного сарая чуть вбок от дороги, о котором Турбьерн давно говорит, что хорошо бы его разобрать. Она спускается с дороги и петляет среди деревьев, забивших былой луг. Доходит до каменной ограды, останавливается в нескольких метрах от нее и таращится во все глаза. Сарая больше нет, осталась одна стена. Турбьерн перекуривает, он сидит к ней спиной, с голым торсом, сутулится. Надо поскорей уйти, пока он меня не заметил, пугается она, но как это сделать — в лесу такая тишина, он услышит шаги; она не шевелится, ждет. Вдруг он встает, рывком переводит свое мощное тело в стойку, вытягивает руки над головой — и кричит. Это не крик, это рык, переходящий в вой, он ударяет в Ингрид как молния: это не может быть Турбьерн!
Она припускает домой, не чуя под собой ног.
Турбьерн появляется час спустя. Ингрид накрывает на стол, они обедают. Она не спрашивает его, где он был, сам он не рассказывает. Потом он говорит, что приляжет после обеда. Чтобы не отказывать ему еще раз, Ингрид принимается мыть посуду. Потом выходит пройтись. Вне дома она чувствует себя свободнее. Теперь, когда она присматривается к свободе, она ощущает свою зависимость острее прежнего, но не знает, что выбрать. Второй раз за этот день она меряет шагами дорогу и думает: а это мне надо? — раньше все было гораздо проще. Мне надо только позволить ему…
Вечером Турбьерн снова свинчивает в город. Она не спрашивает зачем, ей кажется, это не ее ума дело, теперь не ее.
Она укладывается рано, чтобы уже спать, когда он пожалует. Но сон не идет. Она мается. Думает: лучше б он не приезжал.
Однако Турбьерн возвращается, он не трезв. Он желает близости, она отвечает так же, как вчера. Но в этот раз он не унимается, похоже, он ждал отказа, но ему глубоко плевать на ее желания, он в своем праве. Ингрид не сопротивляется, ей страшно: любви в нем нет, зато силы через край.
В последний раз, думает она, когда он всаживается в нее. И когда отваливается, так же утешает себя: в последний раз! Он овладел ею силой он за это заплатит.
Ингрид идет в ванную и садится на унитаз, чтобы вылить сперму. Господи, что мне делать? — плачет она. Это же тупик. Куда мне деваться. У меня здесь все. Унни. Отец. Все.
Это открытие камнем ложится на душу. У нее здесь все. Ей не сбежать.
Она встает под душ и принимается подмываться, медленно, тщательно, точно совершая ритуал, но теперь в ней нет той кичливости, той бунтарской заносчивости про последний раз, которой она утешала себя, пока он удовлетворял свои потребности.
Все следующие дни она избегает его и произносит только необходимые слова. На радость Ингрид, Турбьерн проводит вечера дома: больше всего она боится, как бы он не пришел домой пьяный. Она видит, как он затаился, и боится, что алкоголь смоет маску, обнажая подкорку, — такое она уже видела. Она напугана, но не в силах сыграть покорность, которая, возможно, настроила бы его на мягкий лад. У нее нет к нему добрых чувств. Она спрашивает себя, не чувствует ли она к нему ненависти, и отвечает то да, то нет. «Да» пугает ее. Случается, когда она украдкой разглядывает его, ее захлестывает сочувствие к нему, но это тут же проходит.
Наступает пятница; они обедают в полнейшей тишине. Унни бросает нож и вилку. Снова тишина. Унни сидит прямо, будто линейку проглотила, руки она держит под столом. Потом она говорит, ни на кого не глядя и слишком громко:
— Я не желаю больше жить в этом доме.
Никто не отвечает. Она встает.
— Сядь, — говорит Турбьерн.
— Нет!
— Сядь!
Она стоит как стояла. Турбьерн кладет вилку, откидывает стул, встает. Ингрид тоже вскакивает со словами:
— Не смей ее трогать!
Турбьерн идет к Унни, спокойно, вполне неспешно. Ингрид заслоняет ее. Турбьерн отталкивает Ингрид, роняя ее на пол. Унни заслоняет лицо локтем.
— Сядь!
Она стоит. У нее дрожат губы и блестят глаза, но она стоит.
Ингрид кричит ей:
— Сядь! Видишь, он не в себе!
Турбьерн медленно разворачивается и идет на ее крик. Унни взвизгивает. Но Турбьерн не останавливается рядом с Ингрид, он проходит дальше, к бару, над которым в серых рамках висят семейные фотографии: родители его и Ингрид, Унни в день конфирмации, свадебная фотография. Он лупит кулаком по свадебной фотографии и разбивает стекло. Большинство осколков остаются в раме, и Турбьерн методично и аккуратно вынимает их один за одним и кидает на ковер. Потом он выуживает из рамки правую половинку фото и рвет запечатленный фотографом союз надвое. Все так картинно, будто он срежиссировал сцену заранее. Ингрид болтается в рамке, себя он держит в руке. Потом он подходит к Ингрид, неся себя в руке, и начинает кропотливо рвать себя на тонюсенькие полоски, которые он швыряет в нее, а затем говорит срывающимся голосом:
— Вот так. Есть предел человеческому терпению. Ты думала, последнее слово будет за тобой. Изволь, можешь топтать этот сор — а меня топтать не выйдет.