Украдкой пробрались они каждый к себе в дом на разных концах хутора. Но то была излишняя осторожность: их все равно уже видели. Видел Гюге Кордебюгль, забравшийся ночью в сад Мопертюи, чтобы стащить белье с веревки. Запихивая в свою торбу нижнюю юбку Камиллы, он заметил на выложенном белыми квадратами лугу что-то непонятное и странно двигающееся. Ночь была темной, но полотно излучало легкий свет. В этом призрачном свете Гюге разглядел обнимающихся любовников. Камилла и Симон, два отпрыска враждующих ветвей семейства Мопертюи. Зеленоглазая Камилла, по матери Корволь, внучка той одержимой из города, та самая дерзкая Камилла, что утром, у барака, смеялась над ним громче всех. Нечего сказать, шустра эта Камилла Мопертюи! Дед да родители отправились хоронить полоумного Корволя, а она рада стараться — путается, как сука, со скотником! Ну и шлюха! Он видел ее обнаженное тело — до чего же оно было стройным и ладным. Видел, как оно отдавалось, вздымалось, изгибалось, точно лук, отверзалось. Как смыкалось, сжималось, жадно и бережно обхватив желанную жертву. Но с особым волнением следил Гюге за каждым движением Симона: как он обнимает девушку, держит ее, как все быстрее содрогаются его чресла. Гюге зачарованно смотрел на любовников, испытывая щемящую боль. Потом ушел, бесшумно ступая и унося с собой похищенное белье в котомке и украденную тайну в недрах своей безумной души.
На другой вечер вернулся Амбруаз Мопертюи с Марсо, невесткой и Леже. И Камилле пришлось изо всех сил сдерживать радость и желание, усмирять порывы неведомого прежде ликования, рвавшегося из нее, как крик, как смех, переполнявшего ее сердце и плоть. И все-таки, не удержавшись, она одарила лучезарной улыбкой попавшегося ей на глаза Леже. Но этот постаревший младенец вернулся с мрачной церемонии таким подавленным, что не уловил сияющей счастьем улыбки, не понял, что она означает. После сна, подаренного Камилле, он успел увидеть много новых. А она уже разделила этот дар с другим. Видение воплотилось, и плоть его была двуедина. Сон стал безумством плоти.
Следующей ночью из дому ушел Марсо, в поисках забвения, избавления, покоя, которые обрел на ветке дерева-ангела, что на поляне Буковой Богоматери. Еще через несколько дней уехали мать и Леже. Дом опустел. Как будто новое тело Камиллы отталкивало всех остальных, всех, кроме Симона. Как будто счастье, захватившее ее сердце, ворвалось в дом, подобно смерчу, и разметало всех, чьи помертвелые души не могли выдержать напора радости, неистовства желания. Время, казалось застывшее на долгие годы, уходившее по каплям в трясину безжизненного однообразия, вдруг встрепенулось, вырвалось на волю. И стремительно понеслось. Подобно вспухшим ручьям и речкам в весенний лесосплав, что заливают берега прудов и озер.
Унылые, боязливые, тусклые души ушли прочь. Исчезли, как мертвые стволы, увлекаемые ожившей водой. Ушли вниз, вглубь, на равнину или под землю. Бедные, зачахшие от скуки, иссохшие от одиночества души. Их ждали спальни еще неприютнее и холоднее, чем те, где ночь за ночью почивали они десятки лет. Здесь, в доме Мопертюи, в его суровых стенах, на громоздких, точно сундуки, кроватях. Их разметало, словно мертвые листья порывом ветра. Что ж, пусть себе разлетаются, пусть уходят! В ночь после отъезда матери Камилла вновь соединилась с Симоном, на новом пиру плоти, новом празднестве наготы и ласки.
«И отверзся храм Божий на небе». Этот храм — земля, время, огромный, открывшийся ей мир. Из слияния тел в глубинах плоти и на поверхности земли рождалась красота. «И явилось на небе великое знамение». Да, великое знамение снизошло на землю, отметило тела. Живое, как вода, как ветер, неумолимое, как голод, палящее, как солнце в летний полдень, терпкое и сладкое, жажда и хмель, сон и пляска. То было желание. «Жена, облаченная в солнце, под ногами ее луна, и на голове ее венец из двенадцати звезд». Эта жена была Камилла. Нагая жена, несущая бремя мужа как утоление желания, аромат его кожи на коже своей как блаженство, семя его наслаждения как венчание. Жена, столь любящая, что она обнажена и в одежде. Вся вожделение, нагота и пламя. Обнажилось ее сердце, воспламенился взгляд. Взгляд, искрящийся пламенем.
Камилла превратилась в ту жену, которая предстала ей во сне, после чествования Буковой Богоматери. Камилла вышла за границы осязаемого мира, сны и виденья обретали плоть, дышали жизнью, проникались страстью. Слова Блеза-Урода, сон Леже и время, ставшее любовью, смешались для нее. Смешались и тела — ее и Симона. Смешался зримый, слышимый, телесный мир. Все стало ощутимым: слова являлись взору, а мысли источали запах, она входила в грезы, осязала сны, бежала по словам, как босиком по росистой траве, бежала и плясала. Все стало ей отрадным и желанным, исполненным и трепета, и силы: день, ночь, шум, тишина, вкус пищи, запах почвы — все, чего она касалась. Ибо весь мир слился в Симоне.
Симон познакомил Камиллу с братьями. Однажды они все вместе были в Жалльском лесу, в хижине Утренних братьев. Ели, пили, веселились, пели, Блез-Урод рассказывал разные истории. Ночь была светлой и звездной. Вдруг Скаред-Мартен, избегавший слов, протянул руку вверх, показывая на светящуюся матовым светом полоску Млечного Пути, пересекавшую безлунное небо. Все подняли головы и замолчали, завороженные этим плавным и точным жестом, беззвучно обнажившим самый источник красоты. Жесты заменяли Мартену слова. Наступившее молчание прервал хохот Глазастого Адриена. Потом заговорил Блез-Урод: «Все звезды в небе — искорки смеха. То смех самого Господа в последний день Творения. Он засмеялся, когда увидел, что мир Его хорош. Может, взгляд Его упал на леса?» — «Глядите, — сказал Фернан-Силач, — похоже на здоровенную балку, которая держит небосвод. На огромный дуб: его срубили, и он лежит поперек неба, вон и желуди — тысячи желудей — поблескивают. Топор же — в деснице Божьей». — «А звезды звучат? Может быть, там, наверху, играет музыка?» — спросил Глухой Жермен. «Конечно, но ее никто не слышит, — ответил ему Блез-Урод. — Для нас она чрезмерно громкая. Такая, что звук сгущается и становится видимым. Мы видим эту прекрасную музыку. Она похожа на пчелиный рой, что проносится над землей и оставляет за собою след. Прокладывает путь для душ, что жаждут запредельности. Ибо мы нуждаемся в том, чтоб этот путь был нам указан». — «А еще это похоже на длинную стаю белых птиц, — сказал Леон-Нелюдим. — Этим путем летят умершие птицы. Он ведет в страну одиночества. Где нет ни имен, ни тел, ни домов — нет ничего. Где все становятся прозрачными и легкими и все летают в пустоте и тишине. Все превращаются в птиц вечности». — «А я вижу рыб, не здешних, а таких, что плавают в моем озере… в прозрачном озере… это все следы тех, кто прошел по водам озера… когда-нибудь мы тоже так пройдем…» — добавил Элуа-Нездешний. А Луизон-Перезвон подхватил: «Тех, кто прошел? Ну да, это следы! Следы на небе! Это шла Мадонна! Она идет, она бежит там, высоко над нами». — «Это широкая река, — сказал Бешеный Симон. — Там, в небе, верно, тоже есть волы, и по ночам они приходят пить к реке. Те самые солнечные волы, что днем волокут солнце через все небо. А ночью отдыхают, входят в реку и пьют». Это горный поток, подумала Камилла, как у Леже во сне. Холодный, мчащийся неведомо куда. А я смотрю сквозь воду, снизу. Как будто я камушек на дне. Меня подхватывает вода. Я вижу небо, берег, вижу Симона. Мой взгляд растворяется в волнах. Весь мир сияет. Словно тело Симона.