— Есть кое-какие журнальчики. Для вас, — шелестящим шепотом тотчас доверительно сообщил продавец. — Свеженькие, американские, немецкие, шведские… Есть кассетки, если желаете, безопасный секс, — тихо свистел гнусный голос, и Родионов, неприятно удивившись этому личному, интимному обращению «для вас», поднял глаза, чтобы хорошенько разглядеть говорившего, но разглядеть его не смог. Продавец стоял перед ним, чуть склонившись над своим походным столиком, поглядывал снизу вверх, что-то попутно перекладывая, поправляя, прихорашивая на прилавке, шевелил короткими белыми пальцами, щурился, склабился, пришепетывал, но каким-то непостижимым образом уклонялся от прямого взгляда, ускользал, смещался на периферию зрения, и нельзя было ухватить его черты, он растекался, расплывался, никак не попадал в фокус.
Почему они пристают ко мне, встревоженно думал Пашка дорогой, неужели у меня какая-нибудь печать порока на лице? Особенно этот со своим «театром», черт бы его побрал!..
Родионов вошел в редакционный корпус, поднялся в лифте на свой этаж.
Первоначальный азарт и интерес, с какими вступал он на свое поприще, давно иссякли. Родионов перестал подозревать во всяком человеке, приносящем рукопись, неразгаданного гения. Не торопился он как прежде тотчас вскрыть конверт с письмом, достаточно было порой одного взгляда на косой, раздраженный почерк, чтобы угадать содержание этого письма, и Родионов малодушно откладывал его в сторону, чтобы потом, когда таких конвертов накопится расползающаяся гора, разделаться со всеми одним махом.
Прочитав несколько страниц самодеятельного романа, он захлопывал рукопись и в пять минут печатал на машинке рецензию — вежливый, уклончивый отказ. Словом, работа была самая рутинная, можно было выполнять ее с полнейшим небрежением или же с величайшим тщанием и вниманием — результат был абсолютно одинаков.
Уровень литературы, печатающейся из номера в номер, равно как и качество самой окружающей жизни, нисколько не зависели от личных усилий Павла Родионова.
Однажды он шутки ради, не читая, подписал в набор небольшую повесть, взятую наугад из редакционной почты. Ни единая душа ничего не заметила и никак не отозвалась на это литературное хулиганство. Только месяц спустя в редакцию явился автор, Глеб Панфилович Докукин, заведующий клубом железнодорожников где-то под Перемышлем, старый и въедливый графоман, посетовавший сразу же на то, что повесть его сильно обкорнали и обезобразили. Несмотря на это, привез он в дар полрюкзака яблок и оставил двенадцать огромных папок под общим названием «Как прожита жизнь». И вот уже три года у Родионова шла постоянная с ним борьба. В последний свой приезд Глеб Панфилович забрал-таки две свои папки «на доработку».
— Те годы, с тридцатого по сорок восьмой, я временно заберу, — согласился он, упаковывая в рюкзак рукопись, — а вот эти четыре папочки вместо них оставляю, тут посвежее матерьял, поинтереснее вам…
Глеб Панфилович выложил на стол четыре тяжелых папки и ласково погладил их.
— Тут с пятьдесят третьего по сейчас. С последней начните. Жестоко, конечно, но… Я там Горбача потыкал носом в его же собственное дерьмо. Если все это напечатать, народ сразу поймет, что к чему. Тут вся программа действий…
Родионов молча слушал, ничего не возражая и не поднимая головы.
В эти два-три года сложилась у него постоянная клиентура из подобных, чрезвычайно писучих и пробивных авторов, и борьба с этой группой отнимала более всего сил и времени.
Когда Родионов вошел в просторный кабинет, сослуживцы были уже на местах.
В дальнем глухом углу трудилась тихая Неупокоева, приходившая всегда часа на два прежде всех и покидавшая редакцию последней.
В середине просторного кабинета лицом к дверям сидел за своим столом Боря Кумбарович и кричал в телефонную трубку, предлагая кому-то тугоухому вагон кабачковой икры.
Тихо жужжал телефакс рядом со столом Родионова, исторгая из своих глубин широкую белую ленту. Павел молча кивнул Кумбаровичу, оборвал бумагу с сообщением. Снова какой-то далекий и неведомый Рух жаловался: «Москаль зъив твой хлиб. Москаль выпив твою горилку…» С того самого дня, когда впервые установлен был в кабинете телефакс, он неустанно и регулярно посылал этот сигнал бедствия, к которому все уже давно привыкли.
Родионов уселся в свое желтое, вертящееся на оси кресло, рассеянным взглядом скользнул по стопкам накопившихся рукописей. Читать их сейчас не было ни малейшей охоты.
Кумбарович швырнул в сердцах трубку, не договорив с неуступчивым клиентом и с криком: «Свихнуться можно, честное слово!..» — бросился из кабинета.
В дверях, однако, он столкнулся с тощей угрюмой фигурой, незаметно подкравшейся из глубины коридора и заглядывающей в помещение внимательными острыми глазками. Незнакомец схватился рукою за горло и нырнул вбок, уступая дорогу. Взвился и опал к его коленям длинный конец серого шарфа, похожего на обрывок веревки. Кумбарович отчего-то передумал выходить и отступил к своему столу. Незнакомец, продолжая держаться за горло, сунул хрящеватый нос в дверной проем и хищно принюхался. Его изможденное лицо с ввалившимися колючими щеками, с красными воспаленными веками, было бледно и сердито. Серые длинные уши плотно прилегали к голове.
— К тебе, Паша! — поспешил предупредить Родионова Кумбарович.
Родионов и сам догадался, что посетитель к нему. С первого же взгляда он безошибочно определил, кто перед ним.
— Прошу, — сказал он обреченно и указал на стул.
— Константин Сущий! — представился незнакомец, усаживаясь на стул. — Отчество опустим, ибо псевдоним. У поэта есть отечество, но нет отчества…
В глазах незнакомца горел немигающий огонек, безумная искра, слишком знакомая Павлу. Они глядели друг на друга не отрываясь. Посетитель наощупь извлекал из сумки нервными худыми пальцами мятую, походившую по редакциям папочку.
Родионов весь поджался и подтянулся, однако скроил на лице приветливую улыбку:
— Стихи?
— Так точно! — звенящим от застарелых обид голосом подтвердил Сущий. — Именно стихи.
— Мы вообще-то, стихов почти не печатаем. — выдвинул слабую предварительную баррикаду Родионов. — Профиль не наш…
— Профиль, Мефистофель, картофель! — провозгласил противник. — Больше рифм не существует. Некоторые пытаются подсунуть кафель и портфель, но это прием нечестный, и даже, заметьте себе — не ассонанс!
При этих словах Сущий положил на стол папочку и прикрыл ее ладонью. Средний палец был отмечен глубокой лункой, изуродован от постоянного пользования карандашом. Перед Родионовым сидел профессионал.
— Эти стихи непросты, — продолжал Сущий. — Не каждый уразумеет и не всякий поймет. Единственный человек, который кое-что разглядел и одобрил, это Бердичевский, будь он проклят! Утащил, мелкая душонка, мою образную систему и обнародовал, выдавая за свою. Но она его подломила!.. Он в Кащенке сейчас, можете справиться… И, надеюсь, не скоро оттуда выйдет, ха-ха-ха…