Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 101
пасет между лилиями» (6:2–3).
Так можно ли найти надежный ответ? Не случайно уже отмечалось, что нигде в Песни не описывается эрос, который «свершается», – он только воспевается. На самом деле важно не свершение соития, о котором нигде не написано, не рассказано, но обетование: его мы предпочитаем называть призывом к союзу. Вот, например: «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою» (8:6), печать, «которая накладывается на душу жениха, на душу того, чья плоть, склонная к физической близости, только воспета. Но когда бракосочетание воспринимается эротически, плоть становится душой и душа плотью»[140].
Так что же? Значит, в Песни мы сталкиваемся с преднамеренной «определенной неопределенностью» персонажей, пространства и времени, живых существ и неодушевленных вещей, тогда как всю ее пронизывает и формирует патетическое любовное заклинание? А если так, то не увидим ли мы там прежде всего удивительный парадокс, где естественно сплетены четкие знаки и расплывчатые очертания, явные жесты и тайные загадки, чарующие слова и ускользающие значения, похвальный жизненный опыт и необъяснимые ситуации, яркие эпизоды и неуловимые видения?
Великий микрокосм Песни, где до всего как будто можно дотронуться рукой и ничто не стоит на прочном основании, рождает и вопрос об определении «литературного жанра»: что это – повествование о пережитом или настоящая маленькая поэма? Можно охарактеризовать ее и как своеобразную, оригинальную поэтическую форму – эпиталаму, которую можно декламировать. И всё же любые гипотезы, даже самые изобретательные, не помогут определить ее специфическую внутреннюю структуру: пять, шесть или семь главок под заглавиями, пролог и заключение?
Утверждать, что статус Песни песней как «определенной неопределенности» не случаен, а был задуман заранее, недостаточно. Относительно такого текста, как Песнь (в его нынешней редакции), нужно выяснить, не основывается ли его композиция – плод спланированной работы – на характеристиках описанного в нем эроса. Вероятно, природе эроса, как это ни парадоксально, не присуще противостояние противоположностей, что в своей манере гениально описал Платон (см. гл. 11.2). Богатство и бедность, нехватка и полнота, поиск и утрата, всплеск эмоций и всегда недостаточное удовлетворение – эти и многие другие противопоставления, может быть, буквально не отражены в Песни, хотя допускают расплывчатую гамму интерпретаций, поразительную герменевтическую пластичность.
Не менее правдоподобно предположение, что специфический статус Песни, с одной стороны, придает ей всеобщий характер, с другой, делает ее доступной любой влюбленной паре. Такая пара может декламировать ее в собственном уединении, ведь она поистине написана для них. Влияние неопределенной конкретности, вероятно, не только раскрывает «эротическое» в «брачном», как настаивает Рикёр, но и, как добавим мы, даже включает «брачное» в «супружеское».
Различать «эротическое» и «брачное» безусловно полезно, так же как не смешивать «брачное» и «супружеское». Это правило способно и ослабить, и усилить эротический поток, охвативший в Песни женщину и мужчину, трепещущих от страсти друг к другу и наполненных желанием стать друг для друга всем. К сожалению, в исторически сложившемся положении «падшей» твари возникло «эротическое» начало, исключающее «брачное». Стоит вспомнить о гомосексуальной эротике, не говоря уж о патологических извращениях. Взятый сам по себе эрос может превратиться в распущенность, если он не направлен на личность «другую-вне-меня», если мужчина не относится к «своей» женщине с любовной страстью и ответственностью и, аналогично, если женщина не устремлена с такой же любовью к «своему» мужчине. Между эготизмом Нарцисса и эротической расточительностью Дон Жуана есть целая гамма пороков, которые Библия знает и не утаивает.
Оставаясь в пределах религии Израиля, а также религии христианской, необходимо еще раз напомнить, что «эротическое» начало само по себе стремится к «брачному», равно как и «брачное» не отделяется от «супружеского». Песнь концентрируется вокруг «брачного»: можно ли заявить, что она равноудалена от «сексуального реализма» и «супружеского морализма»?[141] Но зачем «супружеству» хвалиться «морализмом»? Разумеется, в Песни влюбленные не говорят ни о супружестве, ни тем более о детях. Кажется, что они подвешены внутри упомянутого выше «магического шара», где озабочены исключительно друг другом. Но всё это относится к любви statu nascenti[142], к той ее стадии, когда она именуется влюбленностью. Песнь раскрывает ее, так сказать, феноменологию, тот пламенеющий эк-стаз ('έκ-στασις), знаменующий выход из самого себя и направленный к эн-стазу ('έν-στασις) – соединению с другим-вне-меня.
Верно, что Библия в других местах содержит апологию супружества и воздает хвалу брачным узам и супружеской верности (см., например, Втор 22:13–29; ср. Притч 5:15–23; 6–7; 31:10–31). История спасения началась с божественного творения и напряженно устремляется к ее спасительному завершению. В этой истории строятся женская и мужская идентичности как различие во взаимосвязи и взаимосвязь в различии: две личности соединяются в «одной плоти», движимые захватывающей силой эроса. Почему же мы должны в принципе исключать и не должны ждать – благодаря динамизму, заданному тем же эросом, – публичного, социального, правового признания того, что именуется браком или супружеством?
По мнению Рикёра, те же самые аспекты Песни, заставляющие говорить о ее парадоксальной «конкретной неопределенности», «оставляют ее открытой для множества интерпретаций, среди которых найдутся и различные аллегорические прочтения. Их тоже множество, и между ними есть противоречия»[143].
Разнообразные метафорические, символические и аллегорические толкования мы предпочитаем собрать под знаком аналогии[144]. Как удачно было сказано,
человеческая любовь рождает восприятие многоразличных способов выражения Любви, но не наоборот. Среди них – аналогия, принятая для Песни песней, где сияет высший смысл; он не существует сам по себе и не настолько силен, чтобы подавить или отменить отправную точку текста – человеческую и брачную. И опять-таки правильное восприятие символа не позволяет нарушить равновесия, сведя Песню к обычной любовной лирике или превратив ее в теологический призрак. Она имеет и плотский, и теологический характер: история двух влюбленных через новые значения может обрести и брачную связь, и любовные метафоры[145].
Подчеркнем, что именно «эротика» текста породила столько разнообразных толкований, а не наоборот. В самом деле, древние евреи видели в его персонажах – в возлюбленной и возлюбленном – аллегорическое изображение общины избранного народа, с одной стороны, и Бога Израиля, с другой. В превратностях же любви женщины раскрывалась история падений и обращений Израиля. В свою очередь христиане увидели на тех же страницах изображение Церкви (или отдельной человеческой души) и Господа и Спасителя Иисуса Христа (главы 8.6 и 11.5). При подобных переложениях, естественно, менялись пространства и времена, где и когда праздновалось торжество любви: у иудеев это места и часы отправления культа, у христиан – литургия, таинства (особенно крещение), молитва, монашеские упражнения, мистика.
Каким языком могли воспользоваться, например, мистики, дабы рассказать о своем неописуемом опыте общения с Богом? Может быть, они должны
Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 101