Или еще больше вывернется. Я подхожу к Хуонг, беру ее на руки и поднимаюсь по лестнице. Наверх, к своим письмам. Сажусь на кровать спиной к прохладной стене и достаю письмо из-под подушки. Разворачиваю его, засовываю под подушку и позволяю дочке прижаться к ней. Мне нужно запомнить слова Ким Ли, как я сделала это с «О мышах и людях». Мне нужно читать и перечитывать письма, чтобы потом пересказать Хуонг, когда она немного подрастет. Я несу перед ней ответственность за то, чтобы она знала свою тетю, чтобы понимала часть нашего наследия, чтобы знала страну за пределами этих бескрайних равнин.
У меня разболелся рот и заныла стопа, но я довольна. Я чувствую тепло малышки на своем теле, наше единение, запах ее кожи, слышу, как она кушает, биение ее крошечного голубиного сердца о мое. И слова. Ким Ли хорошо писала. В этом письме она рассказывает о городском парке, через который она проезжает по пути из маникюрного салона в квартиру. Ей приходится еженедельно платить за проезд, это автоматически вычитается из ее зарплаты, так же как плата за жилье и отопление. Отказаться нельзя. Она рассказывает о том, какого цвета деревья и о влажной серости стен и статуй. Пишет о резвящихся детях на карусели и о добром старичке, который каждый день кормит голубей. Возможно, мне следовало бы заподозрить, что это письма за два года, а не за семь, но я этого так и не поняла. Возможно, должна была увидеть правду в смене времен года, в медленном темпе жизни. Но, как и в этом письме, многое из того, что Ким Ли пишет, – воспоминания, потому что, как мне кажется, она хотела меня утешить. Она пишет о папиных шутках, о маминых лекциях по поводу домашней работы и о том, как наш брат в детстве гонял на велосипеде прямо по дому.
Я вкладываю палец в крошечную ладошку Хуонг, и она хватается за него.
– Никогда не отпускай, – шепчу ей.
Я отношу малышку вниз и оставляю спать на диване. На это уйдет минут двадцать – полчаса, но этого времени хватит, чтобы приготовить ужин.
Чищу картошку у раковины. Мои глаза налились тяжестью, а там, на дальних полях, тех, что выходят к свинарнику, уже лежит туман. Туман – это прямые, бритвенно-тонкие линии. Они висят над полями и закрывают дальний обзор. Они соединяют землю с небом, и я чувствую в воздухе осень.
Печь пылает. Бросаю еще одну охапку ивняка в топку и закрываю отдушину, чтобы пламя улеглось. Курица с картошкой уже томятся внутри. Вода для гороха кипит на конфорке, а подливка из порошка уже готова. Челюсть пронзает боль. Она не похожа на боль в лодыжке, такое чувство, словно кто-то вонзает грязное лезвие прямо в мою плоть и прощупывает нерв. Острая боль отдается в голове. Я упираюсь подбородком в руки и впиваюсь ногтями в виски, и тут Хуонг начинает плакать.
Ее подгузник уже полон.
Опускаю малышку на пол и достаю свежий тряпичный подгузник из тайника, который храню под диваном с пластиковой упаковкой, а также миску с водой и рулон бумажных полотенец. Распахиваю ткань. Я очень, очень устала. Это уже не черная смола, а зеленая. У нее ужасные высыпания, сочащиеся язвы. Я вытираю малышку и промокаю кожу, но она вся красная; я дую на ее раны, на ее нарывы и ранки, но Хуонг кричит так сильно, что ее язык торчит изо рта, как клювик.
Щурюсь от боли – мои собственные зубы горят, нервы оголены. Дую ей на кожу и говорю, что все будет хорошо, что ей уже лучше, но когда я беру дочку на руки, на новом подгузнике остается кровь. Кровь от сыпи.
– Все, хватит на сегодня, – устало произносит Ленн, вешая свою куртку и снимая ботинки. – Комбайн смазать надо, масла нужно.
– Ей нужен крем, – говорю ему.
– Крем? Что?
– Мэри. Крем нужен Мэри. У нее от подгузника сыпь, которая кровоточит.
– Не глупи, дура. Пусть все идет своим ходом, моя мать всегда так делала, никаких кремов и лосьонов. Ты Мэри в чистоте держишь?
– Ей нужен крем, – настаиваю я, стиснув зубы. – В деревне в магазине продается. Пожалуйста, Ленн, я все что угодно сделаю, только купи ей крем. – Я вскидываю подбородок. – Ленн, умоляю!
Он смотрит на меня, а затем на плиту.
– Курица готова?
– Еще десять минут.
Мы едим, и малышка кушает с нами за столом. Он наблюдает. Ленн даже не пытается скрыть свой взгляд. Заставляю себя проглотить горох, подливку и немного курицы, но я не могу жевать, только кусать передними зубами. Я знаю, мне нужна еда ради малышки, чтобы у меня было молоко, чтобы ее кости и мозг росли и развивались, поэтому я ем то, что могу.
– Недурно так-то, – замечает он. – Приведи себя в порядок, я тебе зубы починю.
Я покорно соглашаюсь. А что еще я могу сделать? Какие у меня есть варианты?
Хуонг спит на диване, когда Ленн приносит газеты и расстилает их под сосновым стулом, на котором я только что сидела и ела свой ужин. Стараюсь не думать о ее сыпи, о язвах, о кровоточащих ранах, которые служат доказательством того, что я не справляюсь с задачей матери.
– На еще полтаблетки. – Он кладет на стол половину таблетки и ставит стакан воды.
Я выпиваю таблетку.
Ленн достает плоскогубцы из кармана штанов.
– Простерилизуй их сначала, – прошу его с широко раскрытыми глазами. – Ленн, они должны быть стерильными.
Он относит их к плите, ставит чайник на конфорку и ждет, пока тот закипит. Ленн льет кипяток на плоскогубцы. Они проржавели, и резиновые насадки на ручках потрескались.
– Открой рот широко, как можешь, – говорит он.
Я запрокидываю голову и цепляюсь здоровой ногой за ножку стула.
– Шире давай! – прикрикивает Ленн.
Я открываю рот так широко, что уголки губ начинают болеть. Он смотрит мне в рот, и я хочу его укусить.
– Два этих, сзади которые, так? – спрашивает Ленн. – Никаких больше?
Я качаю головой.
Он кладет свою левую руку на мое лицо; его пальцы давят мне на глазницы, скулы и макушку головы.
– Давай готовься, – произносит он.
Я чувствую, как металл плоскогубцев касается моего зуба, того, что шатается и кровоточит. Щипцы горячие и кажутся огромными, как будто кто-то водит грубым молотком по моим коренным зубам. Ленн раскрывает щипцы, захватывает мой зуб и левой рукой сильнее надавливает на мое лицо.
Зуб вырывается.
Я чувствую привкус крови во рту и сглатываю. Ленн убирает руку с