действительно донесло до них эту благую весть, которое принесло в их жизнь что-то настолько новое, что стало возможно жить, а не только влачить какое-то существование, не только существовать по необходимости.
И вот я вспоминаю первую свою встречу с Евангелием. Я с Евангелием не встречался до пятнадцатилетнего возраста: и в руках не держал, и не читал, и не знал ничего о нем, кроме того, что приходилось воспринять понаслышке и без всякого интереса. Когда впервые мне пришлось читать Евангелие, меня поразили некоторые особенности этого благовестия, а затем к ним прибавились и другие, о которых я тоже хочу сказать, хотя они не относятся к этому первому, поворотному пункту жизни.
О жизни к пятнадцатилетнему возрасту я знал, что она жестокая; я знал, что пощады от человека или от жизни ожидать не надо; я знал, что естественный враг человеку – его ближний. Я знал, что единственный способ прожить – это стать настолько бесчувственным, железным, чтобы ничего не могло проникнуть в душу. И я тоже знал, что, воспринимая жизнь так, можно в себе нести не только сознание, но физическое ощущение мертвости, что можно ходить, как труп, среди других людей, и всё сводится к этому. Об обстоятельствах, при которых я читал Евангелие, я сейчас не буду говорить. Но одна из первых вещей, которая меня поразила, когда я встретился с евангельским словом, словом, которое Бог говорит человеку, – это слова о том, что Бог сияет Своим солнцем на добрых и на злых, на благодарных и неблагодарных, на любящих и ненавидящих, что для Него все люди – Свои (Мф 5: 44–46). Мы Ему можем быть чужими, но Он нам – свой. Мы можем от Него отвернуться и оказаться предателями в самом последнем смысле слова, а Он останется верным до конца. До какого конца – мне еще было неясно тогда, потому что это было только начало евангельской повести; я потом открыл, какой это конец.
И я помню, каким это было откровением. Откровение заключалось вот в чем: я окружен людьми, которых всегда считал прирожденными врагами, опасностью для жизни, опасностью для цельности души; и вдруг оказывается, что этих людей любит Бог, как отец любит своих детей, – и меня тоже! Помню, в первое утро после чтения я вышел, смотрел вокруг себя с изумлением на всех людей, которые шли по улице, спешили на поезд, на работу, и думал: какое чудо! Они, может, не знают, что они Богом любимы без разбора, а я это знаю, и они мне больше не могут быть врагами… Что бы они ни сделали по отношению ко мне или к кому бы то ни было – ни один из этих людей никогда не будет мне врагом. Он может оказаться хищным зверем, он может поступить жестоко, он может поступить безумно, но я-то знаю, что у нас один и тот же Отец, что каждый из них – из нас – равно любим, и что нет врагов… Вам может показаться, что такая реакция, такой ответ души на этот короткий и простой отрывок из Евангелия – детскость, незрелость, – пусть; но я и сейчас думаю то же самое, после того как прошло сорок пять лет или больше. И это одно из самых основных открытий которые можно сделать в Евангелии: обнаружить, что мы все для Бога – дети, свои; чужих нет.
Читая дальше, я обнаружил вторую черту. Опять-таки, опыт жизни, хотя не длительный и не очень сложный, явно показывал, что до человеческого достоинства мало кому есть дело. И вдруг я обнаружил, что Бог относится к человеку с глубочайшим уважением, относится к нему не как хозяин к рабу, не как языческий бог к людям, которые ему подвластны, но совершенно по-иному, – и это меня поразило в притче о блудном сыне (Лк 15:11–32). Меня поразила одна фраза и один образ: образ отца. Отец видит издали, как идет блудный сын, который от него отрекся; причем отрекся жестоко, беспощадно, так, как мы отрекаемся порой в молодости, потому что не чувствуем глубины раны, которую наносим. Ведь подумайте о словах блудного сына в начале этого рассказа: «Отче, дай мне теперь то, что будет моим достоянием, когда ты умрешь». Такая мягкая, простая фраза, но если ее перевести на более резкий язык, это же просто значит: Старик, ты зажился; мне некогда ждать, пока ты умрешь и я унаследую плод твоих трудов; ты стоишь на моем пути; я хочу быть свободным и богатым. Сговоримся на том, что ты умер для меня, отдавай мне то, что мне причитается, и забудем друг о друге… И этого сына, который совершил как бы метафизическое убийство над отцом, который отца просто исключил из жизни, этого сына ждет отец. Когда отец его видит, он спешит ему навстречу, падает ему в объятия, целует его; и дальше идет разговор. В течение всего своего пути блудный сын повторял свою исповедь: Отче, я согрешил на небо и перед тобой, я уже недостоин называться твоим сыном, прими меня, как наемника, в свой дом… Я не знаю, обратили ли вы внимание на то, что отец ему дает сказать всё начало этой приготовленной исповеди; он ему позволяет, – ему, который его исключил из жизни, извел, он ему позволяет назвать его отцом; он ему позволяет сказать, что он согрешил и на небо, и перед ним; он ему дает сказать, что он недостоин называться его сыном… И тут он его останавливает: потому что недостойным, блудным сыном этот юноша может быть, но перестроить отношения так, чтобы стать достойным рабом – никогда. Этого любовь никогда не допустит, это невозможная вещь. Пусть он будет недостойным сыном, но он остается сыном – этого не снять, не загладить…
И тут меня поразило, как Бог относится к нашему достоинству; поразило, что, действительно, по отношению к каждому из нас Он Себя ведет так же: что бы ни случилось в жизни, как бы мы ни поступали, когда мы к Нему подходим и говорим: перестроимся; сыном я уже больше не могу быть, а войдем в какой-то договор; я буду Тебе слугой, я буду Тебе рабом, я буду Тебе наемником, – Бог отвечает: Нет, не можешь: ты Мой сын.
И это страшно важно, потому что минутами кажется: было бы настолько проще именно перестроится, именно вступить в новые отношения, которые ничего особенного не требуют. Прочтите у аввы Дорофея[31] то, что он говорит об отношении раба, наемника и сына: раб трудится из страха, наемник