отличие есть, притом существенное – той примерно степени, что и между их лицами. Ни толстый слой пудры, ни румяна, ни впалые щеки не смазывали впечатления былой дивной, почти небесной красоты леди Франсес. Сама Одри даже в юности тянула максимум на «свеженькую милашку». О нет, она насчет своей внешности не обольщалась, а лишь недоумевала, почему Джим выбрал в супруги именно ее. Теперь же различие их с Фанни туалетов и лиц ввергли Одри в комплекс неполноценности, а он красноречия никому не добавляет.
К счастью, никто лучше Фанни не умел справиться с чужой застенчивостью. Сама она подобных чувств не ведала: уверенная в себе, во впечатлении, которое производит, Фанни живо улавливала настрой ближнего и подлаживалась под него. То было едва ли не главное из ее достоинств, и в то же время – едва ли не главная из опасностей для упомянутого ближнего, ибо Фанни, если распахивала перед кем-либо сердце, так уж во всю ширину. Наблюдая поглощенность Фанни собеседником, можно было решить, что данный конкретный человек для нее единственный в мире. Вот и сейчас: от Одри всего-то и требовалось, что разливать чай. Фанни, которая мигом поняла, что маленькая хозяйка вконец смущена (такое не укрылось бы ни от одной женщины), взяла на себя все остальное. Она будет вести разговор, пока Одри не оправится. Интересно, думала Фанни, Джим рассказал про нее своей женушке? Если да – тем более надо поскорее с ней подружиться. Вдобавок Одри, свеженькая, точно примула, очень понравилась Фанни. Не склонная ни ревновать, ни завидовать, никогда не имевшая собственнических замашек, Фанни от души стремилась перезнакомить, и возможно короче, друг с другом всех, кто ей дорог. Она искренне радовалась за Джима, который нашел столь удобную бухту, где и бросил якорь.
В сей бухте их челнок за годом год
Лежит без потрясений и невзгод[13].
– Поверишь ли, Джим, – обернулась Фанни к Кондерлею, который все отмалчивался, сцепив, как бы с целью согреть, вокруг своей чашки костлявые пальцы, – всякий раз, подумав о тебе, я вспоминаю какое-нибудь очаровательное стихотворение.
– Неужели, Фанни? – Кондерлей зарделся. – Как это мило с твоей стороны.
– Вот и сейчас, едва увидев, как вы с Одри счастливы в своем гнездышке, – (кругленькие щечки Одри из просто румяных стали пунцовыми), – я вспомнила несколько строк, которые ты, бывало, цитировал…
– Так он уже и в те времена цитировал? – Одри не выдержала: на секунду приоткрыла дверь своего смущения, выглянула.
– Думаю, Джим начал цитировать прямо с рождения, – улыбнулась Фанни, протянула руку и взяла сандвич с блюда «Слава богу, не надо предлагать угощение», – подумала Одри.
– Так вот, глядя на вас с Одри, – продолжила Фанни, – я вспомнила стихи про челнок в бухте. Кажется, их Вордсворт написал?
Тут Фанни вспомнила и кое-что другое – обидное прозвище, прицепленное великому поэту Эдвардом Монтморенси, и, к собственному неприятному удивлению, внутренне усмехнулась. Эдвард обозвал Вордсворта Рыбьей Рожей. Рыбья Рожа. Какая гадость. И тем не менее даже сейчас Фанни едва не хихикнула.
Тактичная Фанни знала: чтобы осчастливить Джима, достаточно завести речь о поэзии (если только его бедная ветхая память не оскудела цитатами, как оскудела волосами его бедная милая макушка). Оказалось, с памятью полный порядок. Джим бросил тискать чашку, встал с живостью, какой нынче еще не демонстрировал, и вышел, но тотчас возвратился («Хвала небесам», – подумала Одри, не успевшая толком испугаться) с пухлым томиком.
– Вот оно, – сказал Джим, мгновенно отыскав стихотворение, и стал тыкать в нужную строку пальцем. Палец – распухший в суставах, неестественно бесцветный – подрагивал.
– Пожалуйста, прочти вслух, – попросила Фанни и закурила сигарету («Хвала небесам, не нужно предлагать сигареты», – подумала Одри).
Фанни откинулась на спинку стула. Одри успела освоиться настолько, чтобы тоже откинуться на спинку стула. Джим, имевший приятный голос, декламировал очень недурно. Отличное занятие, думала Фанни, прямо-таки выход. Говорить ничего не нужно, мысли расслаблены, свободно блуждают – никакого напряжения, никакой тревоги. В этом аспекте чтение вслух гораздо лучше шахмат, решила Фанни; мало того, что шахматы требуют концентрации, так еще и предполагают обмен репликами вроде «шах» и «мат». Шахматам ее учил Перри – сэр Перегрин Лэнкс, ныне королевский адвокат, тот самый, что сменил в ее жизни Эдварда и получил отставку за свой терпеливый тон. Перри сам вызвался давать ей уроки: пренебрег иными способами времяпровождения для тех, между кем сказано уже практически все. И Фанни училась, хоть и поневоле, ведь после первых двух недель восхищения со стороны Перри в ее голову закралась неприятная мысль: будто Перри, продолжая ее обожать, подозревает теперь, что она глупа как гусыня. Если Фанни освоит шахматы – игру, вне всяких сомнений, интеллектуальную, – Перри ведь признает, что мозги у нее имеются, верно? С этой целью Фанни стала тайно брать уроки шахмат у одного русского гроссмейстера (его где-то откопала ее тогдашняя секретарша). Каждое утро в сопровождении Мэнби отправлялась она к гроссмейстеру и вскоре потрясла Лэнкса своими успехами. Он думал (о чем и говорил), что у Фанни поразительная интуиция насчет шахмат. Ему и не снилось, что Фанни наделена таким талантом. «Тебе по силам абсолютно все, чудесная, восхитительная моя Фанни!» – вскричал однажды Лэнкс, зачарованно проследив, как Фанни забирает его королеву.
А потом гроссмейстер повадился класть ладонь Фанни на руку и ее рукой делать нужные ходы по шахматной доске, да еще, объявляя ей мат (что бывало нередко), умудрялся это слово промурлыкать. «Мат, – мурлыкал гроссмейстер, обволакивая Фанни томным взглядом, – ах, вам мат». Следовал вздох; в это время безупречная во всех отношениях Мэнби, почти растворившись в сумраке занятого ею уголка, притворялась, будто читает русскую газету.
Фанни бросила уроки шахмат: ее прогресс дошел до мертвой точки, и Лэнкс, после периода, отмеченного нетерпеливым удивлением, вернулся, кажется, к подозрению насчет гусыни.
Этим воспоминаниям Фанни предавалась, внимая (одним только слухом, но не разумом) приятному голосу Кондерлея. На него самого она не смотрела сознательно, хотя именно сейчас, когда Кондерлей скользил глазами по строчкам, кажется, ничто этому процессу не мешало. Нет, думала Фанни, есть что-то непристойное в том, чтобы смотреть на человека, столь опустошенного старостью. Лучше она будет слушать его голос, который, как и почерк, остался прежним. В камине потрескивали дрова, сладко пахло весенними цветами, садилось солнце, в саду заливались трелями дрозды, оттуда же доносились болтовня и смех каких-то детей. Посреди чтения Одри привстала, глянула в окно и снова села. Лицо ее, до сих пор выражавшее почтительное внимание, вдруг вспыхнуло живым интересом, и по этой мгновенной