Но хотя Гракхи теперь были мертвы, их реформы продолжали жить. Когда суды разбирали дела о вымогательствах и получении магистратами взяток, присяжных в жюри набирали из эквитов. Субсидирование зерна тоже никуда не делось, и хотя на тот момент его доля, продававшаяся по контролируемым, невысоким ценам, была совсем небольшой, эта практика навсегда вошла в работу римской администрации. По-прежнему строились дороги и проводились общественные работы, и хотя процесс создания колоний так и не был завершен, всем колонистам, которые успели получить землю, разрешили ее оставить. После того, как обезглавленный труп Гая бросили в Тибр, никто и никогда больше не слышал о волшебных двенадцати колониях Друза.
Что касается земельной комиссии, она хоть и сохранилась, но полностью потеряла способность к действию. Несколько лет спустя Народное собрание приняло поправки в Lex Agraria, которые позволили владельцам наделов, полученных стараниями Гракхов, продавать свою землю. И времени, чтобы скупить большую их часть, состоятельным магнатам потребовалось совсем немного. Последующий закон, принятый в 111 г. до н. э., напрямую передавал общественные земли, находившиеся на тот момент в пользовании, в частную собственность. Lex Agraria представлял собой созидательную попытку решить проблему неравенства, нараставшего тогда в Италии, и предотвратить постепенное исчезновение мелких римских крестьян – в конечном счете, этот вопрос удалось урегулировать только после падения республики.
После смерти братья Гракхи превратились в легендарных народных мучеников. На месте убийства каждого из них римляне воздвигли статуи. Их мать Корнелия, тронутая такой преданностью, говорила, что «священные места, где сложили головы ее сыновья… были гробницами, достойными тех, кто в них покоился»[90]. Сама Корнелия удалилась на виллу в портовом городе Мизен и прожила еще двадцать лет. В ее доме постоянно собирались греческие интеллектуалы и философы, она радушно принимала у себя гостей со всех уголков Средиземноморья, включая царей с эллинистического Востока. О сыновьях она всегда рассказывала «без печали и слез, повествуя об их достижениях и судьбе… так, словно говорила о людях, живших на заре Рима»[91]. Некоторых ее спокойное поведение обескураживало, но как сказал Плутарх, «пока доблесть старается отгородить себя от бедствий, судьба нередко одерживает над нею верх, но отнять у доблести силу разумно переносить свое поражение она не может»[92].
С течением лет имя Гракхов перестало означать просто братьев: им стали называть совокупность программ и тактических приемов, которые, взятые вместе, представляли собой новое движение популяров в римской политике. В стандартном виде эти народные программы включали в себя субсидирование зерна для городского плебса, землю для сельской бедноты, контроль эквитов над судами, тайное голосование в Народном собрании, субсидии для воинской службы и наказание коррумпированных аристократов. В тактическом отношении популяры в большей степени использовали не вес знати в сенате, а демократическое могущество комиция. Предводители движения приходили и уходили, но граждане Рима оставались точно такими же и поддерживали тех, кто предлагал им все, в чем они нуждались.
Популярам противостояли оптиматы. Этот термин, дословно означающий «лучшие» или «хорошие», подразумевал целый ряд характеристик. Однако Цицерон, выступающий в роли нашего главного источника, склонен отождествлять эти характеристики с его собственным мировоззрением. Он представляет оптимата образованным сенатором, активно интересующимся риторикой, политикой и войнами, но при этом не расположенным демонстрировать строгие римские добродетели, которые проповедовал Катон Старший. Сенатору-оптимату нравилась экзотическая еда и греческие идеи. Эти государственные деятели, в высшей степени изысканные и утонченные, служили естественными защитниками республики, играя роль часовых, отражавших нападки как внешних, так и внутренних врагов.
Для великого историка Саллюстия – который сам выступал в роли активного поборника политики позднего этапа существования республики – деление на популяров и оптиматов означало приход в Рим «института партий и фракций»[93]. Он чувствовал, что обе стороны вот-вот обвинят друг друга в вероломном расколе, по той причине, что «знать стала злоупотреблять своим положением, а народ своей свободой. Таким образом, общество раскололось на две части, рвавшие государство на куски»[94]. Но несмотря на это наблюдение Саллюстия, никаких политических партий в современном понимании у римлян не было. Ни «партии популяров», ни «партии оптиматов» попросту не существовало. Все фракции постоянно меняли тактики и стратегии, сегодня заключая один союз, а завтра другой. Но хотя Цицерон и сетовал по поводу трибунов в комиции, его любимые оптиматы не менее искусно, чем популяры, использовали Народное собрание, чтобы добиться своего. По сути, когда сменилось поколение, большинство величайших политиков высказывались скорее в пользу не популяров, а оптиматов.
Справедливости ради надо сказать, что хотя формальных партий и не существовало, в политическом эфире все же витали два противоположных типа мировоззрения, которые только и ждали, когда возникнет необходимость их задействовать. Как продемонстрировал кризис, разразившийся вокруг Lex Agraria, роль теперь играл не конкретный вопрос, а настоятельная необходимость одержать победу над противником. Размышляя о гражданских войнах, которые периодически вспыхивали на позднем этапе существования республики, Саллюстий говорил: «Именно этот образ мышления, как правило, губит великие нации – когда одна часть жаждет любой ценой одолеть другую и отомстить побежденной с чрезмерной жестокостью»[95]. Такого варианта, как смириться с поражением, больше не существовало.
По сути, воспоминания об этой чрезмерной жестокости, выпавшей на долю Гракхов и их сторонников, долго жили в памяти тех, кто стал свидетелем методов благородных оптиматов. Хотя Цицерон впоследствии утверждал, что «кинжалы на форуме метали Гракхи»[96], на деле как раз оптиматы во имя общественного порядка убили тысячи человек. Самым оскорбительным стал приказ отстроить храм Конкордии, поврежденный во время стычек 121 г. до н. э., который сенат отдал Опимию. Этот храм посвящался единству римского народа, но в глазах многих римлян призывы к кровавым зачисткам основ этого самого единства выглядели святотатством. По завершении восстановительных работ какой-то неизвестный вандал начертал на его фундаменте надпись: «Злой глас Раздора храм воздвиг Согласию»[97].