прутья ограды и смешивались с дождем…
Он молчал. Он никогда не видел ее плачущей: она в его жизни не плакала никогда. Он хотел погладить ее по мокрым растрепавшимся волосам. Но не донес руки своей — крупной дрожью дрожала его рука, и он опустил ее.
— Дуся, ты только детей не приводи сюда. Дуся, не приводи детей. И не пускай их ко мне — скажи, в другой госпиталь перевели, на поправку, скажи…
Как-то зимой в госпиталь на лошади, приехал и прошел наверх в палату к Степанову директор районной МТС. Судя по всему, он не воевал: на засаленных лацканах пиджачка его — ни медальки. Да уж куда воевать — стекла очков его были толщиной в палец, и когда он посмотрел на Степанова, и Степанов увидел сквозь эти стекла его глаза — напугался: они были огромными, во все стекло. Но не будь этих примет невоенности директора, Степанов бы отнесся к нему с таким же почти сыновним уважением и тихой благодарностью в душе, словно не он, Степанов, был старше директора годами, а директор годился ему в отцы. Даже из мглы своего страдания он не запрезирал его: мужик вот, мол, а не воевал, отсиделся за Волгой, когда мы там… Он знал уже, да и прежде знал, что такое тыл во время войны… И директор сказал ему, что ходит по госпиталям, в военкомате адреса берет бывших танкистов — нужны ему люди, — и что работать Степанов должен в МТС, где дизельные моторы да карбюраторные движки… В палате слышали их разговор, и пошутил безрукий капитан, беспощадно пошутил: вот, мол, дизельный аппарат стоит, в одну самопердную силу, к забору привязанный, — на «горном», дескать, тормозе. Ясно было, какая там техника.
Но теперь Степанову сделалось легче, и скорее вроде бы пошел он на поправку: впереди была не то что цель, а стояла конкретная задача. Степанов никогда не был стратегом, да и тактиком он был постольку, поскольку знал и любил свою технику. Все свои тактические решения: на локальный прорыв, на оборону, на встречный танковый бой — страшнее чего он в жизни не переживал — он принимал из своего почти сверхъестественного ощущения машин. Машин своих и машин противника. Он словно бы чуял, что вот здесь, вот сейчас они должны свернуть и ударить во фланг; или понимал как-то странно, по звуку танковых моторов, по тому, как поддают газу двигателям механики немецких «панцеров», на каких передачах они прут на него в атаку. А вне этой техники, в сфере сугубо военно-технической жизни он себя специалистом не считал. Так и относился к самому себе, когда командовал батальоном, словно был завгаром или начальником автоколонны.
Его назначили бригадиром третьей бригады. Двумя другими командовали женщины. Одна старая и рыхлая, известная в тридцатых годах трактористка, вторая — молоденькая, здешняя, работящая, прикладистая на язык.
Каких только машин не было в этих трех бригадах: сорок тракторов, а двух одинаковых среди них не имелось. Даже односистемные, одного года выпуска — довоенные еще — и те за годы совершенно невозможной работы оснастились деталями и агрегатами всемирного происхождения. Здесь были универсалы — «натики», похожие на жуков-плавунцов, с тою лишь разницей, что плавунцы стригали по воде с невероятной для их невесомых игольчатых тел скоростью, а эти едва передвигались, словно от длительного недоедания. Были внушительные снаружи, но слабенькие, страдающие внесенной еще в чертежах одышкой, шарокальные, на сырой нефти работающие двухцилиндровые «коломенец» и «путиловец», были дремучие американские «фордзоны», были горевшие когда-то на войне и восстановленные «комсомольцы», был единственный и бездействующий, словно гора черного металла, «ЧТЗ».
В общем, у Степанова в бригаде оказалось двенадцать машин, из которых самостоятельно двигаться могли только три. Приближалась посевная. А восстанавливать машины было не из чего. В магнето ни одного контакта подлинного — все из гривенников переделанные, ни куска баббита, чтобы залить коренные, не было поршневых колец, чтобы в цилиндрах, наконец, появилась хоть небольшая сила, и не было втулок и бронзы, чтобы выточить их, — пять сверл на всю МТС, один токарный станок, грохотавший во время работы, как товарный порожняк на мосту. Даже перечислить было невозможно, чего не хватало. И все это мертвое железо стояло под открытым небом, заметенное снегом и землей. Но Степанов почему-то верил, что железо это пойдет, оживет, согреется. Война приучила. «Война», — как-то медленно подумал он. А потом снова это слово пришло ему на память, и он не мог от него отделаться. И вдруг понял, почему он думает о войне. Здесь, перед Волгой, в сорок втором и зимой сорок третьего сошлись танковые армии противника…
И поехал Степанов в свою первую штатскую командировку — нацепил на грудь все награды, взял бумагу, скорее похожую на воззвание, чем на командировочное удостоверение, запряг ту самую лошадку, на которой к нему в госпиталь приезжал директор, в легкие саночки. Выдали ему из неприкосновенного запаса мешок овса, шесть буханок мороженого хлеба, драный полушубок, малахай на голову. Он бросил сена в сани — и лежать на нем удобно, и лошади харч — привалился боком, подогнув под себя ноги в кирзовых сапогах — валенок не было, — и поехал.
В тех селах, куда война не докатилась, он не задерживался, только ночевал однажды, а то все в дороге. Он ехал, и в голове его, не торопясь, проходили мысли, сменяя одна другую, о жизни вообще, и о прошлом, и о том, что надо ему было сделать в этой поездке…
Скоро должны были начаться места, где велись танковые бои. Не могло же исчезнуть все. Где-то базировались мастерские по ремонту артиллерийских тягачей и танков, где-то были пункты сбора трофейной разбитой техники — на станциях и разъездах, у переправ, где-то в балках, в березовых рощах, а то и в степи должны были остаться еще танки. О немецких он не думал, потому как двигатели их карбюраторные работали на бензине, да не просто на бензине, а на бензине авиационном. Такой движок — попадись он хоть самый наиновейший — не по зубам, сожрет всю МТС с потрохами. Он думал о тех отечественных дизелях, которые были ему знакомы. И чем ближе он подбирался к тем местам, где, по его предположениям, уже должны были помнить о танковых соединениях и о танковых боях, тем все чаще останавливался, заходил в хаты. Не говорил до конца никому, решил, что, когда поедет назад — с удачей или без удачи, — расскажет, пусть и люди попользуются, пусть попытаются сами, но пока не говорил, чтобы не опередили.
Только один догадался — председатель колхоза, последнего на его пути. Старик уже, а может