тут же отправлялись выполнять; вечером он объяснял мне, почему канал на уровне моря лучше, дешевле и удобнее, чем канал со шлюзами, и почему любой, кто станет утверждать обратное, – враг прогресса. Днем я, мокрый от пота, шел следом за отцом к какому-нибудь машинисту, и мы слушали рассказ, как компания изменила его жизнь, хоть за годы работы на него и нападали столько раз, что и не упомнишь, и в доказательство он показывал нам дюжину еще свежих шрамов от ножевых ранений на торсе («Да вы потрогайте, дон, не стесняйтесь, я же ведь не против»); вечером я в подробностях узнавал, почему Панама – лучшее место для постройки канала, чем Никарагуа, несмотря на то, что экспедиции гринго якобы доказывают обратное («Это они просто Колумбии насолить хотят», – считал отец). Днем… Вечером… Днем… и так далее, и так далее.
Мне неоткуда было об этом знать, но примерно в то же время в Париже, в доме № 164 по бульвару Сен-Жермен, регулярно собирались представители более чем двадцати стран, включая Соединенные Штаты Колумбии. В течение двух недель они занимались тем же самым, чем и мы с отцом колонскими вечерами: обсуждали принципиальную возможность (а также потенциальные трудности и затраты) сооружения канала на уровне моря на Панамском перешейке. Среди именитых выступающих был лейтенант Люсьен Наполеон Бонапарт Уайз, который все еще время от времени застывал как вкопанный поскрести, словно чесоточный пес, укусы панамских москитов и просыпался с криками ужаса, когда в потных снах его навещал очередной инженер, погибший в Дарьенской сельве. Несмотря на провал собственной экспедиции и отсутствие познаний в инженерии, лейтенант Уайз – гладко выбритый и с концессией за подписью Эусторхио Сальгара, надежно упрятанной в карман, – высказал мнение, что Панама – единственное место на земле, способное принять такое исполинское начинание, как межокеанский канал. А канал на уровне моря – единственное решение, способное сделать это начинание успешным. На вопрос о чудовищном русле реки Чагрес, на которой то и дело случались чуть ли не библейские потопы, а судов затонуло столько, словно речь шла о небольшом Бермудском треугольнике, он ответил: «Французскому инженеру незнакомо слово „проблема“». Его речь, поддержанная героическим Фердинандом де Лессепсом, строителем Суэцкого канала, убедила делегатов. Семьдесят восемь из них (причем семьдесят четыре были личными друзьями Лессепса) единодушно проголосовали за проект Уайза.
Последовали многочисленные чествования и банкеты в разных частях Парижа, но одно празднество интересует меня в особенности. В кафе Riche некий Альберто Урданета от имени колумбийской диаспоры устроил невероятно роскошный прием: два оркестра, серебряная посуда и приборы, ливрейный лакей для каждого гостя и даже пара переводчиков, которые передвигались по залу и помогали присутствующим общаться. Поводов было два: годовщина обретения Колумбией независимости и победа Лессепса на конгрессе. Празднество представляло собой квинтэссенцию всего колумбийского и самой Колумбии, страны, где каждый – я имею в виду, буквально каждый – поэт, а кто не поэт, тот оратор. Поэтому звучали стихи и речи. На оборотной стороне меню в золотых виньетках были напечатаны портреты Боливара или Сантандера. Под Боливаром золотыми же буквами шли три стиха, которые, с какой стороны ни посмотришь, более всего походили на политическую мастурбацию, поэтому я считаю возможным их опустить. А под Сантандером находилась следующая жемчужина юношеского стихосложения, строфа, достойная альбома благородной девицы из католической школы:
О дерзновенный и бесстрашный воин!
Ты сбросил гнет неправедной короны,
и, места в Магистрате удостоен,
в курульном кресле ты творил законы.
За речь отвечал (формально) некий Кихано Уоллис. Он сказал: «Подобно тому, как сыны Аравии в любой точке мира, где бы ни находились, преодолевают силой духа расстояния и простираются ниц, обратив лицо к святому городу, пошлем нашу мысль через Атлантику, дадим ей согреться под солнцем тропиков и упасть на колени на наших любимых берегах, дабы поприветствовать и благословить Колумбию в день ее ликования. Наши отцы избавили нас от метрополии; месье де Лессепс избавит мировую торговлю от природного препятствия – Перешейка, – а может, и навсегда избавит Колумбию от гражданских разногласий».
Видимо, его мысль и вправду пересекла Атлантику, отогрелась, пала на колени, поприветствовала, благословила и все такое прочее… Потому что в конце того же года, в самую жаркую и сухую пору, Атлантику пересекли (правда, на колени не падали) уже французы. Star & Herald поручила отцу написать – по возможности, в прозе – про Фердинанда де Лессепса и его отряд героических галлов. В кои-то веки раз представители власти, банкиры, журналисты, ученые, анализировавшие нашу зачаточную экономику, и историки, изучавшие нашу зачаточную республику, сошлись в одном: для города Колон эти гости были самыми важными с тех пор, как тот Христофор, в чью честь его назвали, случайно открыл наши многострадальные края.
С той минуты, как Лессепс сошел с «Лафайета», поражая всех превосходным испанским, окидывая город любопытным взглядом усталого кота, ослепляя всех вокруг такой улыбкой, какой панамцы раньше не видали, щеголяя густой белой шевелюрой, словно у безбородого Рождественского деда, мой отец ни на миг не упускал его из виду. Вечером он, держась в нескольких шагах позади, шел за своей добычей по главной улице Колона под китайскими фонариками из шелковой бумаги, грозившими вот-вот устроить пожар, мимо вокзала, мимо пристани, где некогда Коженёвский выгружал контрабандные винтовки, мимо гостиницы, где провел первую ночь в городе его сын, еще не бывший его сыном, мимо заведения, где продавался самый знаменитый в мире арбуз, убивший в перестрелке столько завсегдатаев и прохожих зевак. На следующее утро он продолжал шпионить на благоразумном расстоянии и видел, как добыча в сопровождении трех одетых в белый бархат детей вышла под нещадное солнце, видел, как дети радостно бегут по смердящим падалью и гнилыми фруктами улицам и на бегу спугивают стаю стервятников, перекусывавших новорожденным осленком у самого моря. Видел, как Лессепс схватил в охапку индианку на причале «Пасифик Мэйл», когда нанятый мэром оркестр грянул в его честь, и попытался сплясать с ней под эту нетанцевальную бравурную музыку, а когда индианка вырвалась и с брезгливой гримасой бросилась к морю мыть руки, не перестал улыбаться и даже рассмеялся и прокричал, что обожает все тропики, какие только есть в мире, и ждет не дождется скорого наступления их блестящего, светлого (lumineux) будущего.
Лессепс сел в поезд до города Панама, и мой отец сел следом за ним, и когда поезд добрался до реки Чагрес, он увидел, как Лессепс криками подозвал проводника и велел