стену, ни о зубы моего младшего брата. Я слышала, как оно ударило его и грохнулось на мокрый пол. Энди схватился руками за рот и завыл от боли. Монстр был создан.
Я широкими резкими шагами подошла к нему. Левая нога горела и гудела.
— Дай посмотреть. Дай мне посмотреть. Энди, дай мне взглянуть. Я должна посмотреть, что с тобой.
Я пыталась убрать его руки ото рта, но он сопротивлялся. Там было крохотное пятнышко крови.
Мне с трудом удалось отодвинуть его руку, и на пол вывалился кусок зуба. Большой — я даже на секунду подумала, что выбила зуб целиком. У Энди только-только вылезли первые коренные, и я навсегда испортила ему улыбку.
Отколовшийся по диагонали правый передний стал похож на крохотный кривой клык рядом с обычным клыком. Лучше бы его не было вообще.
— Бо-о-о-ольно, — завывал Энди тоненьким гнусавым голосом. — Больно, больно, больно, Лейла.
— Я знаю. Знаю. Прости меня, Энди. Прости меня.
Я отвела его в ванную и достала липкую розовую бутылочку с детским сиропом от простуды, который он принимал, когда у него был насморк. Дала ему две полные пипетки в надежде, что это снимет боль. Он перестал плакать, но продолжал пискляво хныкать. Совершенно невыносимо. Хотелось его встряхнуть, но я подумала, что заслужила слушать это вечно.
Отвела его в кровать, все еще всхлипывающего, и заставила лечь.
— Энди, ты должен поспать. Просто закрой глаза.
Он хныкал и стонал, прижимая руку ко рту.
— Черт возьми, Энди. Прости меня, но надо как-то с этим смириться, ладно? Попробуй подумать о чем-нибудь другом.
Он ничего не ответил. В любом случае что тут ответишь. Легче не будет, видимо, уже никогда.
Энди свернулся калачиком, и я накрыла его одеялами. Руки и ноги у меня как будто распухли и не слушались. Спускаться с прикроватной лесенки было все равно что управлять огромной неуклюжей марионеткой.
Я вернулась в спальню. Мама все еще сидела на мокрой кровати и смотрела в пол. В полной отключке.
Я подошла ближе. Она склонилась вперед с остекленевшим взглядом. В глазах — полное отсутствие, как в окнах пустого дома.
— Мама не может сейчас подойти к телефону. Могу я ей что-нибудь передать? Мамы нет дома. Никого нет дома.
Ноль реакции.
— Никогда никого нет дома, правда, мам?
Ноль реакции. Я стояла перед ней. Она бы смотрела сейчас на мой живот, если бы что-нибудь видела. Я уже наблюдала ее в таком состоянии, совершенно без движения. Я могла делать что угодно.
Я вытянула вперед правую руку. Она ныла и покалывала, ток все еще пробегал по мне. Я ощущала это как постоянную вибрацию — от правой руки до левой ноги. Я резко замахнулась, пытаясь ударить ее по лицу, но попала только по уху, по краю уха и совсем несильно.
Ноль реакции.
Я снова замахнулась и ударила, в этот раз сильнее, и попала по челюсти. Я наклонилась и закричала прямо ей в ухо:
— Подъем! Очнись! Ну же!
Уже много месяцев я не подходила к ней так близко, от нее воняло как от бомжа. Мне хотелось, чтобы произошло хоть что-нибудь.
Чтобы она сделала хоть что-нибудь, пусть не понять, что и зачем. Но так было всегда. Я помню, как стояла там и хотела кричать, плакать или еще раз ее ударить. Хотела даже, чтобы она ударила меня в ответ. Ну хоть что-нибудь.
А потом меня осенило: мама в отключке лучше обычной мамы. В любом случае ей всегда все равно, что я говорю. Ей все равно, что я делаю. Ей нечего мне предложить. Но, по крайней мере, в отключке она неопасна. Ни горящих сигарет, ни острых ногтей. Никаких приказов своим безымянным детям. Никаких воплей по ночам.
Неопасна. И я ударила ее снова. Она не пошевелилась и не издала ни звука. Как будто я шлепнула по куриной тушке. В этом не было никакого смысла, и легче мне не стало. Это не помогло починить зуб Энди и вылечить меня от удара током. И я опустила руки. Сдалась. Она не боролась и все равно победила.
Той ночью, когда мы, замерзшие, нашли ее около жаркой духовки, я дала себе слово не плакать при ней. И теперь вышла за стеклянную дверь и плакала снаружи, пока не смогла взять себя в руки.
Я оставила дверь открытой, чтобы стекала вода. Было слышно, как капает с балкона на стоянку.
С тех пор, еще до истории с раковиной, я все время жила в болоте.
Через неделю после той ночи она прибила два больших листа фанеры на дверь, чтобы ее нельзя было открыть. Обломок зуба Энди оставался острым, и он все время трогал его языком. Я немного отошла от удара током, а мама стала спать на диване.
На фото, которое поместят в объявлениях об усыновлении, непременно будет виден этот дурацкий сломанный зуб. Кто-то потратится, чтобы его починить.
Энди все еще помнит, что это сделала я. Я сломала зуб своему брату и избила свою беззащитную мать.
Одна, в фургоне, я лежу и думаю об этом. А еще размышляю, как попасть в полицейский участок.
Воскресенье, утро
Трюк сработал с еще одним водителем автобуса. Повторяемые результаты — доказательство правильности теории. Я выхожу на главную улицу и сажусь в первый утренний автобус: еще довольно темно — легко поверить, что я боюсь мифического преследователя. Автобус почти пустой. Я устраиваюсь сзади и наслаждаюсь поездкой.
Полицейский участок находится в старой части города, там, где арки, которые на Рождество украшают гирляндами, и маленькие симпатичные магазинчики, где продают очень дорогие вещи. Я иду через площадь и держу в руке письмо для Энди. Конверт пришлось сделать из тетрадного листа, потому что ничего другого у меня нет. На нем написано: «Офицеру Бенсону для Энди».
Дежурный — высокий мужчина. В форме. Я этого не ожидала — думала, там будет секретарь, как в каком-нибудь офисе. Какая-нибудь симпатичная улыбчивая девушка в наушниках.
На бейдже дежурного написано «Офицер Хинайоса». И он не улыбчивый.
— Здравствуйте. Я говорила с офицером Бенсоном по телефону, и он сказал, что я могу оставить это для него.
Он смотрит на меня из-за своей стойки, и я уверена: ему видно, как на моей шее бешено пульсируют вены.
— С Бенсоном?
— Ага. — Я откашливаюсь, борясь с паникой. — Да. Это для ребенка, которого он помог устроить в патронатную семью.
Я протягиваю письмо и понимаю, что у меня сейчас задрожит рука. Осторожно