Мы стояли, молчали. Затем я подняла руку и коснулась его подбородка, как он вчера касался моего.
— Так вы сейчас в своем человеческом обличье, — объяснила я. — Никаких Божьих символов на вас, никаких сковывающих одежд. Вы даже не шут нынче, не Доктор Грациано, вы просто Реми. Две звучащие ноты. И только. Я привыкла говорить с вами, обращаясь будто бы к святому престолу, а сейчас я вас увидела.
Он взял мою руку и сжал пальцы.
— С вами мои дни стали одухотворенными, Маргарита. Вы жемчужина, упавшая мне в руки, кажется, скоро я начну благодарить Господа за вас.
— Теперь я не понимаю, что вы такое говорите, — тихо произнесла я, чувствуя только, как он стискивает мои пальцы, и видя его ясный, незапертый взгляд.
— Раз вы сказали, что сейчас я стою пред вами — человек, и только, — так и я скажу. Свобода, о которой вы мечтаете, существует. И это не жизнь в любви Божьей, это жизнь в иной любви, хотя она и идет от Господа, но в первую очередь принадлежит людям на земле. Это любовь к другому человеку, всепоглощающая, настоящая, страстная и страшная, нежная и оберегающая. Тысяча оттенков у такой любви, а я человек простой, я слов таких не ведаю и оттого, может, плохо объясню. Я знаю о ней, потому что когда-то любил сам. Те времена давно прошли, однако любовь человеческую я узнать способен. Найдите такого человека, если его нет у вас, найдите и любите, обретите его любовь в ответ — и мир станет для вас свободным, и ничего невозможного не останется.
Я сжимала губы, прикусив их, рот наполнялся горькой слюной. Отец Реми вынимал слова у меня из головы — старые, давно забытые мысли. Я хранила их запертыми вместе с другими моими ценностями в секретной шкатулке вот уже четыре года и не думала, что соберусь когда-нибудь отпереть ее. Когда-то я думала так, как он теперь говорит, и мечтала о любви как о свободе вдвоем, теперь это невозможно. И невозможность резанула меня так остро, что я готова была губы прокусить, лишь бы себя не выдать.
–. Потому я советую вам прислушаться к себе, задуматься над грядущим браком. Я не увидел в вас и виконте того огня, каким горит любовь, о которой я рассказывал. У вас, в отличие от многих, есть возможность выбирать; не потратьте ее зря. Скажите мне, что я ошибаюсь, и я стану беспокоиться меньше.
Он протягивает руки, но не должен меня поймать.
— Любовь бывает разной, Реми, — сказала я, еле разлепив губы. — Очень, очень разной. И то, что вы не понимаете природы моих чувств, говорит лишь о том, что мы с вами мыслим по-разному.
Если я правильно научилась понимать выражение лица отца Реми — сейчас оно стало разочарованным. Он выпустил мои пальцы и руку снова не предложил.
— Что ж, пусть будет так. Идемте, дочь моя Мари-Маргарита. К завтраку нас будут ждать.
— Идемте, святой отец, — согласилась я.
В молчании мы дошли до кареты, в молчании ехали домой. Я удерживала взгляд, чтобы не коситься на отца Реми, а он молился, склонив голову и крепко сложив ладони.
Глава 10 Amantes sunt amentes[18]
И я все поняла, только проснувшись. Раньше, если сказал бы мне кто: «Маргарита, случается так, что истина настигнет тебя внезапно, когда созреет, и потому покажется тебе сначала абсурдной, затем смешной, а затем ты испугаешься ее, но будет уже поздно — поймешь, что это правда», — я бы лишь рассмеялась или плечами пожала. Я делаю выводы быстро, складывая факты, как цифры, держу в узде чувства, стараюсь не совершать безрассудств. Я не лгала отцу Реми, говоря, что действую лишь так, как считаю правильным, и мой вчерашний утренний порыв вписывался в мою картину мира. Мой день после той смешной дуэли прошел спокойно, я читала, немного вышивала, грызущее чувство опасности притупилось. Помолившись, я легла спать в легком расположении духа, думая, что вот пробужусь — и уже настанет октябрь. Уже закрыв глаза, ловя первые отголоски сонных образов, я решила, что, когда проснусь поутру, первым делом подумаю обязательно: «Вот, октябрь пришел».
Когда я проснулась, то подумала резко и ясно: «Я в него влюблена».
Не было ни грамма присущей мне рассудительности в этом слепом, словно новорожденный котенок, чувстве, тыкавшемся в мое сердце, как в материнский живот. Я не узнала его, когда оно возникло. А теперь оно родилось и поставило меня перед фактом — очень мило с его стороны и безжалостно. Впрочем, я не столь наивна, чтобы ждать от жизни лишь приятных подарков.
Моя влюбленность в отца Реми ничем хорошим закончиться не могла.
Он священник, и задумываться о нем — страшный грех, гораздо больший, чем те, что были в моей жизни и еще предстояли мне. Он отделен от меня бесконечными слоями преград, его отдалил Господь, люди, его собственный выбор. Никогда мне не стать его женой, никогда не увидеть, как он смотрит на меня с ответной любовью. Это все равно что влюбиться в испанского короля — и то больше шансов на взаимность.
И вместе с тем все обрело смысл. Я понимала, почему мне нравится его запах и что я ловлю в звуках его голоса, отчего мне бывало тревожно в его присутствии и вместе с тем — тянуло к нему. Я грешница, закоренелая грешница, зло в моем сердце неизбывно. Как же туда смогла войти любовь?
Днем, зная, что отец Реми в отъезде (он снова попросил у отца лошадь и отправился в город по каким-то своим делам), я пришла в капеллу и долго молилась, стоя на коленях на каменном выщербленном полу, не подложив подушки. Я спрашивала Бога, чего Он хочет от меня, зачем позволил мне увидеть другого мужчину, кроме виконта де Мальмера, и как мне быть теперь. Что это — усмешка Господня? Вот, осталось три недели до того момента, как я пойду под венец. Три недели, и все закончится. Я больше никогда не увижу отца Реми, так как намерена прервать связь с родным домом навсегда, он больше не станет петь мне в уши нравоучения, плести вокруг меня свои непонятные сети. Святости нет места там, куда я отправлюсь.
И я понимала, что слишком глупа для постижения божественного замысла, вот я стою, до боли прижав друг к другу дрожащие ладони, притиснув их к губам и подбородку, и выдыхаю в них влажные, горячие слова; сколько ни зажмуривайся, сколько ни изгоняй из себя память, желание, непростительную надежду — все это не уйдет уже. Я прикована к своему ошибочному чувству, как ядро к ноге каторжника-, преступник шагает и тащит меня за собой. А отец Реми, пересмешник, обманщик, выкормыш Господень, еще говорил мне о свободе — куда ее втиснуть здесь? Куда, Бог мой, с небес на меня глядящий, чьи печальные глаза так бесконечно мудры под исколотым лбом?
Бог промолчал, предоставив мне право разбираться самой. Впрочем, так я и думала.
Я стала избегать отца Реми.
Мы встречались теперь только за общим столом. Иногда я ловила на себе взгляд священника, однако не отвечала ему, не стремилась затеять разговор. Отец Реми не звал меня к исповеди — что-то треснуло тогда между нами, после дуэли. Как будто он желал услышать от меня другие слова, а узнал лишь те, что я могла произнести, — и это ему не понравилось. Он вообще был задумчив, часто уезжал и отказывался сидеть с нами в гостиной вечерами. Только один раз согласился, когда мачеха позвала трех своих подруг, стареющих прелестниц с густо накрашенными ртами, и меня кликнула, ожидая, что я откажусь. Однако мне стало невыносимо сидеть одной в комнате вечерами, нараставшее напряжение и страх заставляли меня метаться из угла в угол, в присутствии чужих людей я хотя бы сдерживала свои порывы. А посреди неторопливой беседы о мартовском Балете Дроздования заглянул зачем-то отец Реми, и дамы уговорили его остаться.