поступил на низком трактирщиц-ком немецком. Он сложил вместе толстые руки и уснул.
— Вы домой вернулись, чтоб даме грубить?
Из голого угла чудом извлеклась шаль, черный бисер свис с солдатовой спины. Стены обмахивал холодный ветер.
Медленно, глаза все еще прижмурены, рука крупного мужчины тронулась к карману, слегка сместился вес, рука залезла глубже, лицо небрито, угрюмо, все еще бесстрастно. Другим движеньем опустошил он карман на стол, рука вновь опала к боку его и не качнулась, а повисла прямо и бездвижно. Средь тусклых монет, ножа, тюбика мази, лазурной вырезки, кусочков проволоки Герта обнаружила спичку и, чиркнув ею под столом, выругалась — и сломала головку за то, что та отсырела.
В окна снаружи заглядывала детвора, злорадно наблюдала за Мадам, матроной и херром Снежем в мундире.
' — Долго ли ехали, капитан?
— Через дорогу, вон оттуда. — Она подалась ближе поглядеть.
Когда Герту поцеловали, она прильнула к его плечам и, переведя взгляд к свету, увидела детское личико. Оно ткнуло пальцем, рассмеялось и спрыгнуло с глаз прочь. А старый Херман, полностью проснувшись, коснулся мягкого меха ртом и ощутил сквозь хлопок платья крылья, в то время как на дальнем краю городка бригада мужчин передавала друг другу мелкие ведерки воды, дабы загасить небольшой пожар. Херр Снеж не признал «Шпортсвельт» и не знал, что целует он няньку Стеллы. По щеке его шоркнул грубый золотой локон.
Затем старый Снеж прекратил целовать, и губы его миг-другой тягостно трудились безо всякого желанья говорить, а сам он откинулся назад, грубый подбородок задран выше носа картошкой. Он почуял дыханье неподслащенного мыла, дух расчески, выданной правительством, и сплошь вокруг него были серые спины, скрипучие ботинки, детвора, чьи мертвые братья служили в его собственном полку. Старый Снеж, сидевший с подругой, которую никогда раньше не встречал в «Шпортсвельте», который уже не признавал, с мелкими яркими клопами, все еще докучавшими его ногам, не имел права уставать, не больше права выглядеть драным и неряшливым, нежели все остальные. Ибо хоть и не умел он вспомнить, нагая скорлупка человека, глаза и лицо у него были, как у того, кто знает, куда направляется, — статью без сути было выражение его лица, однако исполнено решимости. Как раз решимость в тех уродливых чертах, то, что, определяя собственную судьбу, он выражал свою жизненную позицию, — вот что делало его ничтожным, клеймило как второй сорт, как всего лишь новичка в деле гражданской службы.
Когда рассмеялся он, то был последний смех, и весь рот у него дрогнул, как будто бумажных губ коснулись перышки. Герта хохотнула, но быстро, и еще раз осмотрела его пожитки на столе. Его некогда черные сияющие башмаки, некогда подбитые и укрепленные стальными набойками, некогда испепеляющие под солнцем, стоптались теперь на одну сторону, исцарапались и изрезались длинными голыми лоскутьями между швов; клочья грязи и травы липли к каблукам и подымали их, так что приземистый мужчина, когда ходил по городским улицам, перекатывался, а в доблестных полях тонул и ковылял. Не должно гражданскому служащему тонуть и ковылять.
— Хорошо, что мы встретились… — рот ее рван меж желаньями, — это уж точно. — Она отстранилась, украдкою глянула на темневшие окна, перевела взгляд вниз, на свои тощие руки. Отчего-то женщина, чуть больше землистая, чуть более старая, почувствовала себя более чем слегка тронутой. Все предшествовавшие мальчики, каких ей не счесть, все блистательные деньки, когда город, что ни час, полнился друзьями, подругами, их внезапная отлучка от темных хладных часов работы, все это веселье, прибытия поездов окроплены сверкучими медалями и краснокрестовыми флагами. Все это было блистательно и поглощало время. Но встретить рыжебородого мужчину — немного иное. Она считала, будто он был иным, таковым он и был — со впалой своею грудью; он был — с паралитичными пальцами; был — «с короткими волосами, обритыми по медицинским показаниям. Но главнее всего — потому что чувствовалось, будто из него ушла вот эта борьба: ать-два гусиным шагом, хватай-девчонок. Нынче отцу настало время уступить сыну верховенство, пришла пора сменить коня, чтоб выкормленная молоком новая лошадь взялась под уздцы и встала на дыбы, пустилась рысью вверх по горному склону, что был нынче слишком уж крут, продвигаться слишком трудно от снега. Но Херман не знал, что у него есть сын по имени Эрнст, а лошади новой нету — есть лишь время попробовать сызнова. Старый Снеж пытался б и пытался, утопая в оползне возраста, что не кончится никогда, покуда в ночи, подле смерти своего сына, не попробует еще разок — и неудачно.
— Будет тебе, — сказала она, — ты разве не собираешься обнять меня покрепче? — Пока смех угасал из ее голоса, и тот сипел, старик схватил ее в темноте и не удивился и не разочаровался тому, что там почти ничего не оказалось.
В «Шпортсвельте» не было света. Долго старые патриоты молчали, вандалы и унылая солдатня вокруг них молчали, приглушенными голосами травя байки, изготавливаясь ко сну на полу большой залы. Детвора уже разбежалась. И тогда одинокий полицейский на обходе, каска с шишаком тускла и блескуча под бледным светом луны, сам низенький и худенький, беззащитный, но согретый пивом, встал на ящик и фонарем посветил в глубины «Шпортсвельта».
«Боже мой, — при свете фонаря осознал Старый Снеж, — да у нее на ногах черные чулки», — и они вытянулись, худые и напряженные, поперек его широких бесполезных колен.
Громаднейшие скрижальные буквы, такие толстые и трудночитаемые, размытые и сливающиеся, и отпадающие во тьму, обильные и неизящные на затейливых сосновых стенах, извещающие о постоялых дворах, что темны, о должностях, какие долее не нужно занимать, о турне, каких больше не существовало, о пьесах, уже отыгранных, маячили устарело и замысловато над головой, пока они проходили по улице. Герта влекла его, кудряшки слегка набекрень, подталкивая, удерживая, вознамерившись направлять мягкий громоздкий локоть. Улица, отчасти опустевшая от его сотоварищей, изгибалась впереди текуче и темно, неуместный канал, улица ворья. Цепко тащила она его дальше меж берегов, заводила в сгущавшиеся арки, и на миг старый Херман увидел баржу своего брата, а на подушках в ее корме — тучную неузнаваемую фемину, не спускавшую его с буксира по теплым терпким вечерам. Он почуял масло на воде, и пудра легонько заискрилась на ее розовых кудряшках.
— Постой, Liebling, прошу тебя, не тут на углу, ты только погоди минуточку, всего минуточку. — Тем не менее Герте польстило, и этот мгновенный посверк жизни возбудил в ней, глубоко, очень ложные надежды.
Он забыл о барже, но запах моря витал, покуда не встали