Абрикосовый напиток был слишком сладким, чтобы называться бренди, но все же не таким приторным, как я ожидал. Зато он оказался весьма крепким. Но все же не до такой степени, чтобы заставить меня забыть о своих родителях, а Анджелу – о ее матери.
– Я хотела только одного – стать медсестрой, – повторила она. – И в течение очень долгого времени была вполне довольна своей работой. Да, это грязная и печальная работа, особенно когда теряешь пациента, но вместе с тем она приносит огромное удовлетворение. – Анджела подняла глаза от бокала. Их взор был обращен в прошлое. – Господи, как я напугалась, когда у тебя был аппендицит! Я боялась, что потеряю своего маленького Криса.
– Не таким уж я был и маленьким. Девятнадцать лет.
– Глупыш, я стала твоей приходящей медсестрой с того дня, когда тебе поставили диагноз, а ты тогда был еще грудничком. Для меня ты всегда останешься маленьким.
– Я тоже люблю тебя, Анджела, – улыбнулся я.
Привыкнув выражать свои эмоции без обиняков, я иногда забываю, что некоторых людей эта манера может озадачить, а других, как случилось сейчас, чересчур сильно тронуть. Глаза Анджелы наполнились слезами.
Чтобы не дать им волю, ей пришлось прикусить нижнюю губу и вновь приложиться к бокалу.
Девять лет назад у меня случился аппендицит. Это был как раз тот случай, когда болезнь не дает о себе знать до того момента, пока человек не окажется в критическом состоянии. После завтрака у меня прихватило живот. Перед обедом меня уже отчаянно тошнило, я стал красным как рак и страшно потел. В животе бушевала такая боль, что я извивался подобно креветке, которую повар-француз живьем кидает в кипящее масло.
Моя жизнь оказалась под угрозой. Дело в том, что я не совсем обычный пациент и врачам в больнице Милосердия необходимо было принять определенные меры. Разумеется, ни один хирург не стал бы разрезать мне живот и проводить операцию в кромешной темноте или даже при недостаточном освещении. Но вместе с тем, если бы я оказался на операционном столе и находился там долгое время в свете хирургических ламп, я получил бы страшные ожоги кожи, результатом чего неизбежно стал бы рак, а о заживлении шва не пришлось бы и мечтать.
В итоге от пояса до пят я был укрыт тройным слоем простыней, которые вдобавок подкололи булавками, чтобы они не сползали. Еще несколько простыней понадобилось для того, чтобы соорудить некое подобие палатки, укрывшей мою голову и верхнюю часть тела.
Она была сделана таким образом, чтобы анестезиологи, вооружившись фонариком-ручкой, могли время от времени заглядывать внутрь и измерять мне давление, температуру, приладить маску наркоза, удостовериться в том, что присоски электрокардиографа надежно прилеплены к моей груди и запястьям.
Незакрытым был оставлен только крошечный участок – почти щелка – на моем животе. Только после этого хирурги сделали надрез. Но к этому моменту раздувшийся аппендикс лопнул. Начался перитонит, развился абсцесс, а за ним последовал септический шок, потребовавший еще одной операции. Ее мне сделали двумя днями позже.
Оправившись от септического шока и чудом избежав смерти, я еще четыре месяца жил в страхе. Я боялся, что пережитое испытание станет причиной одного из нервных расстройств, которыми так часто сопровождается ХР. Обычно они появляются после ожога кожи, в результате долгого пребывания на свету или других – еще не изведанных – причин. Но иногда их может вызвать к жизни травма или перенесенное потрясение. Я боялся, что в любой момент у меня начнут трястись голова или руки, станет ухудшаться слух, появится заикание. Я не исключал даже возможности психического заболевания. Однако мои страхи оказались напрасными.
Великий поэт Уильям Дин Хоуэллс написал, что на дне чаши, которую пьет каждый из нас, находится смерть. Однако в моей еще плещется немного сладкого чая.
И абрикосового бренди.
Сделав приличный глоток из своего бокала, Анджела проговорила:
– Да, я мечтала лишь об одном: стать медсестрой.
Но взгляни на меня теперь.
Она, видимо, ожидала от меня вопроса, и я спросил:
– Что ты имеешь в виду?
– Быть медсестрой означает жизнь. Я же сейчас – символ смерти.
Я не понял, что она имеет в виду, но промолчал.
– На моей совести – ужасные вещи.
– Не наговаривай на себя.
– Я наблюдала, как другие люди творили нечто ужасное, и не попыталась им помешать.
– А ты бы сумела помешать им, если бы захотела?
Женщина задумалась и наконец ответила:
– Нет.
– Нельзя брать на себя вину за все на свете.
– Некоторым это не помешало бы.
Я не торопил ее. Бренди было вполне сносным.
– Вот что я скажу тебе, – вновь заговорила она, – это должно вот-вот случиться. Я превращаюсь.
– Превращаешься?
– Я чувствую это. Не знаю, чем я стану через месяц или полгода. Чем-то, чем не хочу становиться. Чем-то, чего боюсь сама.
– Я не понимаю.
– Разумеется.
– Могу я чем-нибудь помочь тебе?
– Мне никто не может помочь. Ни ты, ни даже господь бог. – Анджела перевела взгляд с рубиновых подсвечников на янтарную жидкость в своем бокале и заговорила – негромко, но решительно:
– Мы загнали себя в западню, Крис. Такое с нами и раньше случалось, но сейчас все гораздо хуже и страшнее. А виной всему гордыня, надменность, зависть. Мы теряем все, абсолютно все. И уже невозможно повернуть назад, нельзя изменить содеянного.
Язык Анджелы не заплетался, но мне тем не менее подумалось, что она немного перебрала абрикосового бренди. Я пытался успокоить себя мыслью, что выпитый алкоголь заставляет ее слишком мрачно смотреть на вещи, что грядущая катастрофа, которую она пророчит, обернется на самом деле не ураганом, а всего лишь неприятностью, увеличившейся при взгляде на нее через бокал с бренди.
И все же слова Анджелы сделали свое дело. Несмотря на жару и бренди, мне стало холодно и расхотелось снимать куртку.
– Я не в силах остановить их, – продолжала она. – Но я могу другое – перестать хранить их секреты. Ты должен узнать обо всем, что случилось с твоими мамой и папой, Крис, даже если это причинит тебе боль. А ведь жизнь твоя и без того тяжела. Ох как тяжела!
Честно говоря, я не считаю, что жизнь моя так уж тяжела. Просто она другая, не такая, как у всех. Если бы я страдал от своей необычности и рыдал ночами, мечтая стать «нормальным», вот тогда моя жизнь точно превратилась бы в кошмар. Я бы сломался. Но мне больше по душе извлекать из своей жизни максимум удовольствия и превращать ее странности в преимущества, и поэтому она у меня не только не тяжелее, но даже легче, чем у многих.