вскачь. Алесь посмотрел и улыбнулся. Франс не подвел. Милый Франс. Стало быть, как только закончится пост, он и Майка будут жить вместе.
На мгновение он подумал, что вот-вот наступит сеча, и засмеялся. Его не могли убить в битве. Для этого он слишком был полон жизнью. Восстание было радостью. Они победят, и тогда все люди станут счастливыми. Хоть бы только поскорее. Хоть бы поскорее Майка, бунт, победа, свобода, вольная отчизна на свободной земле.
Он с наслаждением вдохнул горьковатый мартовский ветер.
Все-таки шла весна.
XVI
Через несколько дней после чтения манифеста в Милом умер старый Данила Когут. Никак не мог опомниться и прекратить думать о родственниках Марыли. Повторял: «Два года барщины для мужиков. Еще два. А платить всю жизнь».
И вот в первый солнечный день взял Юрася и, опираясь на него (а раньше и палкой не пользовался), пошел с внуком под заветный дуб на конце усадьбы.
Шел высокий, весь белый как снег, от волос и усов до свитки, до белых кожаных поршней.
— Помнишь? — показывал на завалинку Юрась. — Здесь ты Алесю песню тогда пел.
— Да... Давно было.
— Дедушка, — спросил Юрась, — а где тот белый жеребенок?
Глаза у старика были светлыми и пустыми.
— Кто ж его знает. Растет где-то, наверно.
— Долго что-то для коня.
— Это не простой конь.
Шел молча и только потом добавил:
— Вырастет, вырастет жеребенок. Ты-то дождешься, а я — нет. Не дождусь я, внучок. Не дождусь светлого дня.
Он шел по двору и осматривал дворовые постройки, шел по саду и осматривал деревья большого уже сада, который сам заложил.
— Жаль, земля еще мертвая. Почуять бы, как мягкой землей пахнет.
— Почуешь.
— Нет. Отходил свое.
Отломил тонехонькую веточку вишни. Она была уже зеленой на изломе и пахла горьковатым.
— Пахнет как, Юрась. Жизнью пахнет.
Потом старик осматривал баню и вспоминал уплывшую старую и щупал рукою сено в сарае. Хорошим было сено, зеленым, ни разу не попало под дождь.
— Скажешь, чтобы овес не транжирили. Пахота скоро. И колоды все пускай Кондрат положит на обрешетины, чтобы не гнили.
— Ладно, дедушка.
Юрась был обрадован, что приехал из академии и задержался, но сердце у него болело за деда.
Старик шел по тропе к дубу. Тут лежал маленький сугроб соломы: близнецы подстерегали тут зайцев, которые повадились в сад.
Когут старший гладил ладонью шершавую кору дерева. Шершавым по шершавому. Дубу было не менее четырехсот лет. Высоко в синее небо вздевал он свои ветви.
Потом старик начал смотреть на посиневший лед Днепра, на заливные луга и далекие леса. Много воздуха было над большой рекой. Синего, холодного, слепящего. И уже немного будто бы и теплого. Льду недолго осталось пугать землю, и Днепр напряг под ним все свои мощные мускулы.
Ветерок шевелил белые волосы деда. Суровые глаза смотрели в простор.
— Преклоняюсь перед тобой, реченька, — промолвил Когут. Беги себе да беги.
— Дедушка, — не сдержался Юрась.
— Молчи, — прервал старик. — Не мешай. Что уж тут. Корсту днепровской водой обрызгайте. Я почувствую.
Юрасю показалось, что дед говорит не те слова. Но он взглянул в его глаза и унялся. В глазах не было уже ничего от земли. Они знали что-то такое, чего не знал никто.
— Речка ты моя, реченька. Золотенькая ты моя. Беги себе да беги. Неси себе да неси.
Он обращался сейчас к реке, как равный к равному. Сейчас перед обоими была вечность.
Кости станут землей, и вырастут деревья, и потекут с них капли дождя. Прямо туда, в реку. И он станет рекою, а река — им. И к даже самый мудрый, даже Бог, их не отличит.
Старик стал на колени в солому и поклонился реке, как те, древние, которые обожествляли Днепр и тоже стали землею и им.
А потом, словно потеряв интерес ко всему на земле, лег на солому.
— Ну вот. Умирать буду. Не кричи. Дай тишины.
— Дедушка!
— Мне не больно, так зачем кричать? Не бойся, это недолго, — сонно бормотал дед.
Юрась, остерегаясь побежать за своими и оставить деда одного, сел немного в стороне, решив погодить. А там он заведет старика в хату. И день сегодня теплый. То пускай себе.
Глаза деда смотрели в синее небо, в котором могущественно распростирался неисчислимым количеством ветвей богатырь-дуб. Ветви покачивались, словно сам купол неба величественно качался на них.
Кровь земли текла в жилах дуба. А кора была шершавой, как мужицкие руки. А ветвей было — не счесть. А за дубом был Днепр. А над Днепром, и над дубом, и над ним, старым Когутом, было синее небо. Хорошо будет под таким небом белому коню... Станет сильным конем жеребенок... Справедливости ради ездить следует на мужицких пузатых конях.
Вялость родилась в теле. Теплая-теплая. Тянулся в небо дуб. Раздались звуки лирных струн. А может, это зазвенели, качаясь, сами ветви дуба?
Дуб внезапно вырос так, что затемнил солнце. И лишь небо еще немного светило сквозь звонкие ветви.
Потом небо угасло...
Миновало два дня с того момента, когда корсту с Когутом опустили в могилу.
Алесь все эти дни сидел дома, коротая время с Вацлавом и книгами. Никуда не хотелось идти, а в душе было пусто. Старый Когут много значил для него.
Алесь вспоминал звуки лиры, и песню о белом коне, и белого-белого деда в белом садике, и багрянец залитой заревом груши.
Словно отлетела с этой смертью юность. И никто больше не запоет о белом жеребенке.
В серый и промозглый день приехал по мокрому снегу Адам Выбицкий. Бросил вожжи на руки Змитру, спрыгнул на снег, почти побежал по лестнице во дворец. Был, видимо, встревожен.
Алесь как раз расшифровывал тайнописное письмо от Кастуся. Под горячим утюгом буквы стали зеленоватыми. Писали, видимо, лимоном.
«Звеждовский в Вильне создает организацию по руководству группами всей Беларуси и Литвы. Будем собирать силы на будущее. Своих пока что сдерживай от нежелательной горячности. Расширяй организацию и думай об оружии. Я тоже не трачу время зря. Объездил часть Слонимщины, был в Зельве и Лиде, в Гродно, в Соколке. Создали центр по руководству Гродненской губернией. В нем Валерий, землемер Ильдефонс Милевич, Стах Сонгин и Эразм Заблоцкий, да еще Хвелька Рожанский, хлопец немного с кашей в голове, но решительный. Пишет стихи. И по-белорусски. Но это дело десятое. Организация