— Но, в сущности, — продолжает доктор Шошан своим глухим слабым голосом, — нет ничего удивительного в том, что именно он проявил такой крайний воинственный фанатизм, ведь для того чтобы быть настоящим фанатиком, неважно чего — коммунизма, капитализма, буддизма, правого и левого крыла «Тружеников Сиона», психоанализа или Шулхан-аруха[57] — человек должен обладать изрядной долей тупости, если не сердечной, то хотя бы умственной.
Этот тупица и после того, как он вырвался из синагоги, продолжал плевать в его сторону и выкрикивать поношения. Там оказался доктор Морнинг-Роуз, американец и один из пастырей пресвитерианской общины, его добрый приятель еще со времен теологической семинарии, который собирался немедленно вызвать посла Соединенных Штатов, устроить страшный шум в Израиле и в Америке и отдать под суд реб Ицхока и прочих бесчинствовавших преступников, но он, доктор Шошан, умолил его этого не делать, оставить их в покое и обо всем позабыть.
Доктор Шошан украдкой бросил на меня взгляд сбоку, сквозь очки, чтобы проверить, какое впечатление произвела на меня эта история Даниила в современном львином рву, и я ответил изумленным взглядом этому человеку, носившему свой близкий конец в единственном оставшемся легком, хотя в душе удивлялся не жутким львам, растерзавшим его очки и даже наградившим его порцией пощечин, не самому Даниилу, обнаружившему в стае львов одного, учившегося с ним вместе в хедере, и еще одного с истинно христианским сердцем, но тому презрению, которое снискал у христианского миссионера реб Ицхок, еврейский страж города, тем, что был неспособен одолеть лист Гемары.
Презрение это не было исключительным достоянием невежественных праведников вроде реб Ицхока. Упомянув своего приятеля, доктора Морнинг-Роуза, собиравшегося вызвать ему на помощь правительство Соединенных Штатов, доктор Шошан добавил с оттенком снисходительности:
— Добросердечный человек, но невежда и неуч, каких свет не видывал. Не могу понять, как мог Американский пресвитерианский конгресс послать в Святую Землю человека, который в жизни не читал «Institutio Christianii Religioni» в оригинале и не понимает, в чем различие между святым Августином и Фомой Аквинским в вопросе предестинации и в чем величие вклада Кальвина в этот вопрос.
Как только из его уст вышло «величие вклада Кальвина в вопрос предестинации», его жена вышла из двери их дома — и вот она, жена крупная и в теле, каковое отнюдь не распределено сообразно прелести женской фигуры, а сосредоточено в тучности своей на чреслах и оттуда набухает и растет вверх, абсолютно обделяя собою ягодицы и ноги, в тощей костистости осужденные нести груз всей верхней плоти. Эта вопиющая несправедливость вызвала в моей памяти сцену из детских лет, когда поджарый арабский носильщик втаскивал на своей спине жирного и пухлого эфенди в глазную клинику Ландау. Как и тот иссохший носильщик, тонкие ноги госпожи Шошан на деле доказали силу и доблесть, достаточные, чтобы вынести ярмо взваленной на них высоко вознесшейся тучной несправедливости. Красноватое лицо ее в обрамлении желтых, потускневших волос оставалось спокойным и безразличным на протяжении разговора, произошедшего между нею и мужем на голландском языке и вызвавшего в нем сердитое кипение, вновь приведшее к клекоту надвигающегося удушья в охрипшем голосе. Лица обоих отливали краснотой, словно какие-то водоемы, залитые светом заходящего солнца, только водоем ее лица расстилался над бездной покоя, в то время как его представлял собою не что иное, как тонкую пленку, едва прикрывающую бушующие недра. В их речи, чье звучание, знакомое моему слуху, одновременно близкое и далекое, словно диалект идиша, который я, казалось, должен был понять, когда бы слова не перепутались между собой, все время всплывало имя Эртеля — крупнейшего еврейского богача. Поскольку я отродясь не видывал ни его самого, ни даже какой-либо его фотографии, мне неизвестно, как выглядит этот богач, но его имя, слетевшее с уст госпожи Шошан, снова вызвало в моей памяти спину человека, энергичными шагами выходящего из ворот больницы в вечер тренировочного сбора нашего подразделения, и случайный разговор с тем самым статистиком-экономистом, в котором он поведал мне, что удаляющийся вдоль ограды и поглощаемый оранжевым закатным небом силуэт принадлежит не кому иному, как еврейскому миссионеру. Когда силуэт исчез за углом и не осталось ничего, кроме высокой и длинной ограды, я сказал этому экономисту, что каменные ограды всегда пользовались моей любовью и жаль, что сейчас перестали строить подобные ограды вокруг домов. На это он ответил мне, что речь идет об экономическом явлении, обусловленном временем. В наше время постройка каменной стены стоит больших денег, и только настоящие богачи, готовые к тому же растрачивать свои деньги на вещи, не сулящие выгоды, идут на это, вроде, например, миллионера Эртеля. Каменная ограда окружала всю площадь эртелевского сада, вместе со спрятанными в нем бассейном, танцевальной площадкой, ажурной беседкой и прочими прелестями. Благодаря ее высоте и длине, большей, чем у той, что окружала больничную рощу, одна эта ограда стоила Эртелю несколько сот тысяч, согласно простым подсчетам на основе стоимости погонного метра каменной стены. Я, никогда не думавший о погонных метрах при виде каменной стены, не могу об этом судить, но полагаюсь на этого экономиста, в денежных вопросах знающего, что говорит.
Имя богача, слетевшее с уст жены, и вызвало гневные содрогания на лице доктора Шошана. Когда та отправилась дальше, он пробормотал голосом, дрожащим одновременно от старости, болезни и ярости: «Эртель, Эртель, Эртель». А слегка успокоившись, сказал мне, что сейчас, когда, как я вижу, его жена отправилась в гости к своей подруге, госпоже Эртель, ему уже нечего спешить домой, и теперь он свободен и может подвезти меня на своей машине куда мне будет угодно в городе, и готов даже выехать за пределы города, если у меня есть время и желание немного прогуляться. Упоминание короткой загородной прогулки стерло с его лица остатки сердитых подергиваний, и когда мы уселись в машину, а он стал ее заводить, то сказал мне со смешком, без малейшей горечи и каких-либо признаков гнева, что у его жены есть странная черта характера: она любит богатых людей. Любовь эта, как я понял из его слов, совершенно чиста, поскольку никогда не просила она и никогда не получала от своей богатой подруги никакой выгоды и втайне не вынашивала планов когда-либо в будущем ее получить. Ведь это — платоническая любовь, если так можно выразиться. И вот сейчас она должна была сидеть дома и ждать его возвращения к ежедневному уроку Торы, а на сегодняшний урок была намечена исключительно интересная тема — подход преподобного Иоанна Дамаскина, одного из отцов раннегреческой церкви, к проблеме предестинации. Великую кушию выдвинул рабби Йоханан из Дамесека: «Господь, что добр без меры, как же назначил он от рождения некоторым из людей обрести по смерти геенну?»[58] Но поскольку позвонила госпожа Эртель и пригласила ее на чашечку чаю, мысли его жены тотчас же перепутались, и муж вместе с Иоанном Дамаскиным и геенной, уготованной грешникам, были позабыты. Достаточно этой богатой подруге (или любой другой, лишь бы у нее было изрядное состояние) только разок ей свистнуть, чтобы жена его забросила весь мир и сломя голову бросилась к ней. Ведь что может противопоставить Иоанн Дамаскин, Луис Молина или даже сам Иоанн Кальвин силе платонической любви, вызываемой в ней Мамоной! Действительно, он уже давно перестал удивляться равнодушию жены к проблемам религии. Отец ее, то есть его тесть, блаженна память святого праведника, великий человек, один из столпов современной пресвитерианской церкви, Синай и корчующий горы[59], профессор казуистики и автор нескольких сочинений, вошедших в золотой фонд реформатской церкви Нидерландов, великий сей муж однажды предостерегал его в шутку против вредного влияния собственной дочери на его, Шошана, духовное развитие: