Монотонный шум дождя по черепицам перерос в рев, который, как я тщетно надеялся, заглушит бой часов. Когда пробило полдвенадцатого, лужи уже слились в ручейки, а мужчины потянулись через торфяные болота к морской дамбе с телегами, груженными досками, ивовыми ветками, торфяными брикетами, мешками с песком, шестами, лопатами, фонарями. У всех на уме было наводнение, и никто не пришел смотреть на казнь Алетты Питерс. В городе остались лишь полицмейстер с градоначальником для исполнения приговора, женщины, пытавшиеся загнать коров наверх, девчонки, затаскивающие еду, белье и торф на чердаки, и мальчишки, лазящие по крышам, привязывая лодки длинными веревками.
Ее привезли на телеге, завели на эшафот, надели петлю на шею, привязали руки по бокам к туловищу. Гнев заклокотал у меня в горле: кто-то обрил ее. Теперь она, должно быть, уверена, что ее череп собираются сварить, но на самом деле наверняка это жена тюремщика захотела свить ременные пряжки из таких необычных волос. Горько же она поплатится за жадность: никому еще не удавалось заплести непослушные волосы Алетты.
Я взял малыша на руки и поднес к окну. Его первый взгляд на мир станет взглядом на казнь собственной матери. Сколько ему еще предстоит узнать! Я высунул из окна краешек синего платка в знак того, что мы смотрим, и молился, чтобы она заметила. По-моему, Алетта тотчас распрямила плечи и гордо подняла голову, будто сама тетушка Рика пришла к ней на казнь. В ее позе не было ни малейшего намека на стыд от приговора или на страх перед смертью. Она оглядела небеса. Как мне хотелось, чтобы меж серых туч она увидела аиста. Или посмотрела на пузырящиеся лужи и вспомнила, что Господь дышит вокруг нее. Ее мокрое платье липло к телу, выделяя прелестные, дорогие мне формы. Да, я пережил самое близкое к любви чувство, которое только знал.
Дождь барабанил по булыжной мостовой, бил по окнам; вода стояла стеной. Из окон вокруг площади, несомненно, смотрели жильцы, проклиная дождь, застилающий им вид. Градоначальник, защищенный от дождя крышей ратуши, шагал взад-вперед, как генерал перед войском. Ну же, давай! Чего ты ждешь? О, жалкая рука провинциального правосудия: не обидеть бы кого, верша суд чуть раньше, или чуть позже, или плюнув вконец на приговор. Порядок! Главное — соблюдать порядок! Пусть земля скроется под водой и горы ввергнутся в море[19], главное — соблюсти порядок. Алетту повесят ровно в двенадцать, обрекая провести последние полчаса несчастной жизни под ледяным дождем. Ее обритая голова, дрожащие распухшие губы — ничто не устыдит палачей, не заставит проявить хоть каплю жалости, пусть даже жалость эта — исполнить приговор раньше положенного срока.
Подо мной ударил колокол. Ребенок дернулся, и я крепче прижал его к себе. Колокол бил медленно, неуклонно приближаясь к двенадцати, и каждый удар болью отдавал мне в сердце.
Ощутила бы Алетта символичность картины: серый от дождя воздух, на фоне которого сереет виселица, и позади нее ратуша — окажись она на моем месте? Увидела ли, как льется вода с ее пальцев, продлевая их до земли, словно у костлявой старухи?
Я приказал себе смотреть на ее руки, только на руки, хоть и не мог различить, где пальцы переходят в дождь. Вода все капала и капала с них, пока ее тело вдруг не дернулось (как ни старался я отводить глаза, я все-таки это увидел и буду видеть), ноги лягнули воздух, сбрасывая башмаки, ладони сжались в кулаки — а мгновением позже дождь опять серебряными нитями стекал с ее замерших рук и ног.
Я содрогнулся. Отошел от окна и склонился над ребенком, пока утихало эхо колокольного звона.
— Господи благослови. Даруй благодать свою, Господи, прежде чем нам расстаться, — шептал я, и мое дыхание шевелило детские волосики. — Мир свой, ум превосходящий[20], ждущим душам ниспошли.
Я закрыл глаза и вновь припомнил всю сцену: рывок, брызги воды и ноги, вначале дергающиеся в воздухе, а потом неподвижные.
«Всякий, на кого попали брызги, — подумал я, следуя ее логике, — должен ждать несчастья от воды». Самое легкое — обвариться горячим чаем; самое страшное — утонуть в наводнении, которое вот-вот должно было начаться. «Проклятие разбрызганной воды», — сказала бы Алетта.
Затрезвонили колокола: сигнал тревоги. Я положил ребенка в корзину и, оставив его на колокольне, нетвердой поступью, едва разбирая дорогу, спустился по узким ступенькам и вместе с немногими оставшимися горожанами побежал к морю через болота. Капли дождя ледяными иглами вонзались мне в лицо, я поскользнулся и упал. Мельницы вдоль всего Дамстердипа стояли; их неподвижные крылья предвещали беду.
Гонимые ветром морские волны хлестали через дамбу. Серая безликая смерть лизала берег. Водяной из кошмаров Алетты скалил клыки и капал пеной на прибрежную насыпь. Я присоединился к группе мужчин, достраивавших плотину сверху, и махал лопатой как остервенелый.
Море прорвало дамбу там, где никто не ожидал, и устремилось через болота, заливая выкопанные ямы. Мы вскарабкались выше и работали над хлеставшей водой, пока шкипер не пригнал рыбацкое судно и не завел его боком в пробоину. Мы тут же привязали корабль к дамбе, а оставшиеся щели залатали водорослями, торфом и хворостом. Потом море прорвалось в другом месте. От горя у меня перехватило дыхание. Казалось, море побеждает по всему берегу.
Мы справились с этой дырой, подтащив стену снесенного сарая, привязали ее к плотине и накидали поверх глину. В быстро таявшем свете вы бы увидели, как наша заплата прогибается под напором воды. Всю ночь пролежали мы в кромешной тьме, плечо к плечу, рука к руке, упираясь ногами в землю, а спиной — в заплату. Водяной по ту сторону дамбы поливал ледяной водой мое потное лицо. Руки горели. Я жмурился от боли и представлял себе Алетту: как она петляет, чтоб не наступить в пузырящуюся лужу. Дождь падал мне на шею, на колокольню, на ратушу, на виселицу и на обритую голову Алетты. Вдали от берега горели сторожевые костры, тянущиеся далеко на север. Я сосчитал их, а потом пересчитал еще раз, и когда получилось меньше, понял, что море прорвалось где-то еще. Землю покроет водой. Молнии и гром несли волну за волной удивления, боли и злости, пока из меня не вымыло все удивление, всю злость и всю боль и не осталась только горечь утраты. И голодный ребенок на колокольне, должно быть, проплакавший всю ночь.
Наконец мы почувствовали, что море отступает. Вся вода, которая могла прийти, уже пришла. Постепенно начали вырисовываться тени. Дождь стих и превратился в серебристый туман. В оглушающей тишине забрезжил рассвет, открывая нам вид, одновременно прекрасный и ужасающий. Я отошел на шаг от дамбы и застыл, словно распятый: закоченевшие руки не хотели опускаться. В молочно-сером свете я заметил, что мясистая рука, которую я сжимал всю ночь, принадлежала градоначальнику.