— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Пока мои чувства таким образом дичали, меня вновь начали занимать те деньги, которые оставил мне суперкарго. Только теперь я осознал, насколько велика эта сумма. Она оказалась поразительно большой. Содержимое свертков, тщательно перевязанных бечевкой, было трудно оценить на глаз; наверное, никто, включая капитана, даже и не пытался это сделать. Разумеется, размеры свертков давали пищу для каких-то предположений. Но попавшая мне в руки наличность наверняка намного превосходила любые предположения, потому что купюры большого номинала прятались между мелкими. К тому же сумма была запредельной по отношению к обычным представлениям о том, какого размера капитал человек может взять с собой в плавание. Что суперкарго хранит на борту все свои сбережения, которые он предварительно обменял на английские фунты, — в такое трудно поверить. К тому же ходили слухи, что в жизни ему не везло, что он всегда занимал только маленькие должности. Как же он мог стать собственником столь значительных денежных средств? Я подсчитал, что этот капитал, если я удовольствуюсь получением незначительных процентов, будет приносить мне ежегодно около ста пятидесяти фунтов стерлингов. Это дало мне ощущение уверенности. Я решил проявить твердость и никому о своем богатстве не рассказывать — чтобы никому не втемяшилось в голову у меня его отсудить. На конкретные вопросы я буду отвечать ложью… Купюры большого номинала я отделил от прочих и спрятал.
Чем больше я размышлял о том, что вот теперь моя авантюра приняла еще и такой — встречающийся разве что в сказках — оборот, тем сильнее проникался мыслью, что мне от своей судьбы не уйти. Иногда я думал, что, когда мы сойдем на берег, вполне может случиться следующее: Тутайн повернет налево, а я — направо. Я видел его день за днем, в матросской блузе. И потому полагал, что он наймется еще на какое-нибудь судно, станет мотаться по морям, как прежде. Я, правда, не был уверен в своем предположении. Все могло получиться и по-другому. Я только чувствовал, что сердце у меня сжимается от странного беспокойства.
Впоследствии оказалось, что деньги — удобное средство для управляющих жизнью сил, чтобы вышвырнуть нас из прежней колеи. Деньги играют немаловажную роль в плане нашей жизни. Будь мы бедными, Тутайну пришлось бы остаться матросом, и все сложилось бы по-другому. Сам я не нашел бы оснований, чтобы прервать учебу в университете. Может, мы бы тогда испортились и умерли, как говорится в тех докладах, — то есть, рухнув под грузом жизненных обстоятельств, самым обычным образом закончили бы свои дни{54}. Но получилось иначе. Получилось, как получилось. Могло быть хуже. Целое, если вдуматься, действовало очень мягко, что вполне соответствовало моей негероической, слабой натуре{55}. Грубые когти Провидения, которые оно испытывает на многих, сломали бы меня уже в самом начале.
Я решил быть настолько надежным, насколько это возможно, — чтобы выдержать дружбу с Тутайном. (Я тогда еще не знал, что такое это Целое и к чему оно клонит. Лишь спустя годы разрозненные обломки прозрения были занесены в мою душу и осели на ее дно. Мы очень медлительны и почти всегда пытаемся противиться несущему нас потоку событий.) Я шептал, обращаясь к железным судовым переборкам: «Этот человек моя собственность, он принадлежит мне». И думал, что на Земле даже сейчас имеются территории, где можно купить людей. Мальчиков, девочек, взрослых… Эти люди теряют волю. Законы на них не распространяются. Защита, которую будто бы гарантирует им общественность, — только гипотеза. Их души — почти ничто; а значит, для них не существует и нравственных принципов. Они будут месить грязь, если так распорядится хозяин. (Для них это и не грязь вовсе, а нечто само собой разумеющееся.) Что их порой наказывают без всякого основания, в порыве гнева наносят им ранения — такого мой изнеженный мозг не мог вообразить. (А между тем, это тоже нечто само собой разумеющееся.) — Я понял, что вот-вот окажусь за пределами стен, окружающих цивилизованные места. Отныне я вправе помыслить всякую мерзость, принять всякую возможность произвола как тоже-событие. Жестокие данности истории… я внезапно как бы впервые их увидел: что евреи, дабы угодить Богу, перерезали сухожилия многим тысячам лошадей; что римляне распинали на крестах всех рабов, которые восставали против жестоких хозяев; что они истребляли тех же рабов как саранчу, даже если не сами рабы, а их хозяин действовал против государства или лишь навлекал на себя такое обвинение; что в каждой из десятка тысяч больших баталий люди разрубали топорами, расстреливали, сжигали десятки тысяч себе подобных; что вообще в войнах любой грех и любое преступление, какие можно помыслить, свершались уже тысячи раз; что фальшивомонетчикам в желудок вливали жидкий свинец; что воров варили живьем в кипящем масле; что были истреблены целые культуры и народы; что Тутайна могли бы кастрировать или вздернуть на виселице; что сотни тысяч людей, ничем от него не отличающихся — с такой же, как у него, жизнью, — именно так и закончили свои дни; что палачу достаточно протянуть руку, чтобы обагрить себя кровью Тутайна, и что палач сделал бы это с ужасающим бесстыдством. — Мне еще предстояло приспособиться к таким негуманным, но зато соответствующим действительности представлениям. Угнездившаяся во мне благопристойность; набор приятных фактов, которыми я до сих пор оперировал; лживые измышления о прогрессе и о высоких целях человечества — все это должно было опуститься на дно. — Я имел теперь собственного раба.
Когда сообщается, что некий богатый человек владеет столькими-то рабами, кто от него ждет или требует, чтобы он их любил или чтобы был для них другом? — История сообщает, что он их не любит, что он их использует, эксплуатирует, что между ним и ими всегда возникает вражда. Однако Альфред Тутайн требовал, чтобы я любил его — любил как себя самого. Если он и не смел выразить столь дерзкое желание словами, то его представитель — Немое Сострадание, это третье, невидимое, существо, приставленное к нам как посредник, — принуждал меня подарить Тутайну свое сердце. По сути, человек способен на любую окрашенную страстью глупость, если она становится единственной целью его души. Он может отлучить себя от Бога и обожествить другого человека. Может молиться на лицо, которое еще вчера называл комом плоти, и говорить ему: «Милое доброе красивое лицо, ты — единственное человечное лицо…» Человек может любить, не любя. Может считать какого-то человека красивым, по-настоящему не понимая, что тот в самом деле красив. — Мы все, притупленные привычкой, по ходу быстротекущего времени забываем собственное наше раннее тоскование{56}. С тупым упорством накапливаем прожитые годы и утрачиваем блаженный страх нашего детства. Тяжелый восьминогий волшебный конь{57} скачет по небу и скрывается в облаках. Мы же утомленно моргаем, глядя на созвездие, которое носит имя Пегаса{58}. — Я, можно сказать, больше не видел Тутайна. Я не понимал, что он меняется, развертывается, что Природа расточает себя ради него, чтобы сделать его достойным любви. — Мне-то он в любом случае должен был казаться достойным любви: как грубая ли плоть или как Антиной. В результате я не замечал в нем как раз самого ценного, по чему так изголодался и чего так жаждал.